При этом она умудряется вызвать к себе сострадание, которое ей, в сущности, тоже нимало не нужно, ибо, как правило, сострадание нефункционально и не может излечить умирающую возлюбленную. Такова происходящая в городе театральная любовь Бориса Виана, но все локализующие ее характеристики иллюзорны, потому что она обособлена, герметична и экстерриториальна, как операционная, чьим-то приказом вынесенная за пределы больницы.
Вероятно, это и есть экзистенциализм — литература существования, литература жестокости и открытых внеморальных эмоций, изредка притворяющихся романтичными и сентиментальными.
Несмотря на изрядный прижизненный успех его прозы и песен (он написал несколько сот парижских шансонов), Виан был в словесности автором внеконтекстным, он в ней был белым негром, как герой его первого «салливэновского» романа. В последние годы он жил с тяжелым чувством кризиса и неосуществленности. Мировая известность пришла после смерти. Умер он во время просмотра фильма, снятого по злосчастной книге «Я приду плюнуть на ваши могилы». Сейчас, в юбилейные дни, о Виане говорят повсеместно.
МУЗИЛЬ: ИСПОВЕДЬ УБИЙЦЫ
Серийный женоубийца Кристиан Моосбругер занял центральное место в романе Роберта Музиля (1880–1942) «Человек без свойств». Другая позиция его бы не удержала, он бы отовсюду вываливался, как эксцентрический идиот из окон и дирижаблей немого кино, как Пушкин и Сыновья из хармсовского застолья. Моосбругера в книге немного, но Ставрогин в бесовском кадре тоже мелькает нечасто, а при этом скрепляет страницы скоросшивателем, пробивая их дыроколом. Впрочем, для перелицованных парадоксов, чтобы, например, руки за спину заложить, когда программно бьют по лицу, или чтобы невидимо миру повеситься в статусе гражданина кантона Ури, затяжных эпизодов не требуется, здесь нужен иероглиф и символ: моментальный, как выстрел, обелиск обольщения и несчастья.
Функции Ставрогина доступны невооруженному наблюдению: он идеолог и искуситель, эманациями его воли движется действие. Сомнамбулические жесты Моосбругера ускользают от понимания, за ними стоит какая-то тайна, но ключ к ней утерян. Согласно простейшему истолкованию, убийца — аллегорический вестник подступившей беды. Хронометры книги измеряют тринадцатый год, подданные Австро-Венгрии торопятся встретить 70-летие восшествия на престол императора Франца-Иосифа, никогда еще Вена, совместивши, подобно конному Марку Аврелию, индивидуальное жизнечувствие с государственно-политическим замыслом, не стояла так высоко и всемирно, а в нижних слоях бытия, разумеется, копошатся демоны ночи, и Моосбругер — их представитель, эмиссар грядущего хаоса. Он показательное чудовище, и как-то не верится, что Музиль прибегнул к такой стертой метафоре, пригодной для нужд близорукой интерпретационной методы. Констатируя присутствие в мире уродов, наделяя их символическим и предзнаменовательным смыслом, эта отсталая метода бессильна понять, что именно в каждом конкретном случае означает чудовище. В отместку же трудных для истолкования монстров теоретики предлагают навсегда заточить в утробе дородового ада, наивно воспретив им вылезать наружу, как будто их пожизненно не было с нами и в нас: так южноамериканский тиран приказал эпидемии прекратиться. Повторное чтение великого романа провоцирует на иную версию Моосбругера. Полагаю, что это автопортрет художника в зрелости, и женоубийца есть сам Роберт Музиль в своей секретной, но единственно верной проекции. Кроме того, это вообще миф об артисте, великий орфический миф с дуновеньями древнего ужаса в разрывах одежд, и неважно, кто здесь кого умерщвляет: вакханки — певца или он — все их беснующееся отродье. «Рациоидность» автора, ненавидящего все жидкое и газообразное, романтическое и туманное, отступает перед лицом правды о сущности творчества, и мстительная радость, с какой Музиль изображает поругание основ своей веры, свидетельствует об избавлении от полдневного рабства, которому на смену явился смертельный ночной промысел освобожденной души.