«Сколько в этом музее было таких витрин! А на верхнем этаже их было еще больше, там олени пили воду из ручьев и птицы летели зимовать на юг. Те птицы, что поближе, были чучела и висели на проволочках, а те, что позади, были просто нарисованы на стене, но казалось, что все они по-настоящему летят на юг, а если наклонить голову посмотреть на них снизу вверх, так кажется, что они просто мчатся на юг. Но самое лучшее в музее было то, что там все оставалось на местах. Ничто не двигалось. Можно было сто тысяч раз проходить, и всегда эскимос ловил рыбу и двух уже поймал, птицы всегда летели на юг, олени пили воду из ручья, и рога у них были все такие же красивые, а ноги такие же тоненькие, и эта индианка с голой грудью всегда ткала тот же самый ковер. Ничто не менялось. Менялся только ты сам».
Я люблю там бывать, и больше всего в тех самых залах со старинными диорамами. Спокойное достоинство, с которым мертвые звери позируют на фоне нарисованных гор и лесов, как мои прадеды и прабабки — на фоне искусственных садов и туманов, кажется ненарушимым; настоящий мир с его опилками и шерстью бесшумно и бесшовно переходит в свое иллюзорное продолжение, в розовые дали и ореховые хляби, в мыльную, умильную перспективу, которую я помню на почтовых марках, в альбомах моего детства. Синева там такая, что нельзя не вспомнить Корнелла, окапи в полосатых чулочках тянется сорвать зазевавшийся лист, олени выставили рога, рысь осторожно идет по снегу, в нагретом воздухе слышно каждый звук. Потом показывают осенний мокренький лес, рыжий, рябой, и я начинаю плакать — очень тихо, внутри ума, — потому что это тот самый подмосковный лесок, где я шла когда-то с папой и мамой многие тысячи верст назад, и вот мы с ним опять друг на друга смотрим.
Глава десятая: чего я не знаю
В Москве, на Лубянской площади, которую уже сто лет как занимают многоэтажные дома, обжитые ЧК, ОГПУ, НКВД, КГБ, ФСБ, есть не самый заметный памятник, который принято называть просто камнем — Соловецким камнем. Его привезли сюда с северных островов, где в 1919-м был открыт концентрационный лагерь, один из первых советских лагерей: потом-то их стало много.
Каждый год, осенью, в урочный день, сюда приходят с тем, чтобы поучаствовать в общем деле. Устроено это так: каждому дают квадратик бумаги с именем, фамилией, профессией человека, расстрелянного в годы коммунистического террора, — и люди становятся в очередь к камню с тем, чтобы произнести эти имена вслух. Длится это целый день и не может кончиться; очередь не убывает и к вечеру, когда становится уже совсем холодно. Те, у кого погибли родители, деды, бабки, называют вперемешку чужих и своих. У камня горят свечи. В прошлом году в этой очереди стоял наш десятилетний сын, он знал вроде бы, куда и зачем пришел, но мерз и топорщился, а потом вдруг стал слушать имена и даты, а потом ухватился за отца и заплакал. Этого человека, говорил он, убили 6 мая, в мой день рожденья, папа, так нельзя, папа.
Получается, день рождения действительно что-то значит. Вот моя бабушка Лёля, например, родившаяся 9 мая, в День Победы (с двух больших, как башни, букв) — об этом важном факте мне рассказали, едва я сама научилась ходить. Мама любила вспоминать весну 1945-го, возвращение из эвакуации, салют над Кремлем, длинный стол, за которым в этот день сидели родные, друзья, все обитатели коммунальной квартиры, и что все это было чем-то вроде естественной развязки, долгожданного подарка на день рождения. Бабушка родилась в 1916-м, но это было неважно: вместе с общей победой и ее тихий праздник вроде как обрел окончательную полноту, подтвердил свою неслучайность.
Природная связь бабушки и 9 мая была в семейном мифе такой непреложной, что я только недавно задумалась о том, что на самом деле девочка Лёля (чашечка с вензелем, ложечка на зубок) родилась 26 апреля, в старом еще мире с особенным, юлианским, календарем. Еще о том, что отец ее, мой прадедушка Миша, родился с другим именем и сколько-то лет жил себе; в старых бумагах есть аттестат, выданный Михелю Фридману, аптекарскому ученику, — и, как я ни напрягаю зрение, мне не удается подглядеть ту секунду трансформации, когда что-то смещается, и прадед выходит на свет уже другим, молодым юристом, помощником присяжного поверенного, в блестящих ботинках, с томами Толстого. Все, что знаю, — что студенту-племяннику он дал один-единственный совет: «Живи интересно». Жил ли интересно он сам?