Начало ученья меня не потешило и еще более усилило отвращение к наукам. Иногда, не хвастаясь скажу, приходило как будто и желание что-нибудь выучить, но что же? — бьюсь-бьюсь, твержу-твержу, не идет в голову. Так и брошу. Братья уже бойко читали шестопсалмие, а особливо Петруся — что это за разум был! целый псалом прочтет без запинки, и ни в одном слове не поймешь его; как трещотка — тррр! — я же тогда сидел за складами. Братья оканчивали часословец, а я повторял: "зло, тло, мну, зду", и то не чисто, а с прибавкою таких слов, каких невозможно было не только в Киевском букваре, но и ни в какой тогдашней книге отыскать… Я про теперешние ничего не говорю: свет изменяется, и книги на что теперь похожи?
Нуте, пожалуйте. Вот я учусь плохо, а братья лезут вперед; пан же Кнышевский берет плату и за меня, как будто за порядочно учащегося. На мою беду, он был совестлив и, получая плату, хотел непременно научить меня всему, чему сам знал. "Не вотще же мне получать деньги, — «добьюсь» у пана Трофима премудрости". И точно, начал ее «добиваться». При первом разе, когда он нарушил свое условие с маменькою, то есть когда положил меня на ослон (скамейку)… ох! и теперь помню, как это больно!.. я, пришедши домой, пожаловался маменьке, что пан Кнышевский не только бьет меня каждый день, но сегодня уже и высек. Что же маменька? Вообразили себе, что я нарочно так говорю при батеньке, слыша от них, как они попрекали маменьке, что они упросили пана Кнышевского, чтобы он спускал их пестунчику. Так маменька, выслушавши мою жалобу, сказали: "И хорошо, Трушко, — за битого двух небитых дают". Причем и подморгнули мне, давая знать, что они поняли мою хитрость. Каково же сыграли со мною!..
Пан Кнышевский, узнав, что я жаловался на него, начал учащать наказания. Что мне оставалось делать, как молчать перед маменькою, и всякий раз, когда меня полагали, я приговаривал мысленно: "пропали, маменька, ваши пять локтей холста: меня бьют так, как будто и ничего от вас не платится".
Но что же успел пан Кнышевский со своими наказаниями? Таки совершенно ничего. Я с наукою никак не подвигался вперед. Наконец пану Тимофтею пришло на мысль, что человеку даются различные таланты: иной грамоту плохо знает, но хватается писать (в этом пункте свет, видно, мало изменился). Основавшись на этом, он изрек: "Ану, пане Трофиме! не угобзишься ли ты в писании? Несть человека без дарования; иный славен в одном, другой в другом; ов мудро чтет, ов красно пишет; иный умудряется звонить, а иный отличается в шалостях — и то талант. И самое питие горелки требует дарования: ов от чарки упивается и творится безгласен, а ов и осьмухою неодолим пребывает. Итак, пане Трофиме, восприимемся испытывать твои таланты". После чего пан Кнышевский зело засуетился, собирая что-то, и я ожидал, что он поставит предо мною штоф водки, дабы испытать, имею ли я талант к питию ее. Но все это клонилось к приготовлению для письма.
Предложили мне черную доску, разведенный в воде мел и перо. Пан Кнышевский объяснил со всем жаром пользу писания, что без него "како бы возможно было словесно помянуть всех усопших? А понеже придумано писание, то и все покойники от Адама до сего дне, все до единого переписаны и записаны в поминальные грамотки, и никто без поминания не остается. А каковый доход дается пишущим грамотки упокойные!.. Потщися, панычу, почерпнуть сию премудрость — и будеши имети мзду велию. При благоприятном случае, егда от свирепеющих болезней многие умирают, угобзится тебе не мало толико! Писание таковых грамоток одна полезная вещь, а прочее — все суета; не подобает унижати сего великого художества на таковое мизерное тщеславие". Тут следовало изъяснение, как держать перо, как писать и т. п. и моя десница пошла писать… Но что это были за фигуры вместо букв, я вам и рассказать не умею; одним словом, пробовал он учить меня писать уставом, полууставом и скорописью — и все никуда не годилось!
Пан Кнышевский справедливо заключил, что мне "не дадеся мудрость и в писании", и потому отложил свои труды; но, желая открыть во мне какой ни есть талант, при первом случае послал меня на звоницу отзвонить "на верую" по покойнику.
На колокольне нашей было колоколов всего пять, и я мог уже и один с ними управиться. Подобрав веревки и видя, что никто не оспаривает у меня удовольствия звонить, я с восторгом принялся трезвонить во все руки, а между тем читать весь символ, как наставлен был паном Кнышевским, читать неспешно, сладко и не борзяся по стихам, а с аминем перестать — забыл. "Раз-бестия Артемий! — прибавил к наставлению пан дьяк: — мог бы по случаю скончания родителя расщедриться и угобзитися на целый пятидесятый псалом, но заплатил только на символ".