Батюшки, как он жил! Дослужась даже до от армии поручика, какой чин получил при отставке, он никого не почитал себе равным. Даже коляску венскую заказал сделать себе в Москве. И пошло: лошади — не лошади, упряжь — не упряжь, завел собак, музыкантов, лакеев, выписных поваров; да какие обеды давал! Уж не прежним банкетам нашим чета! Конечно, кушаньев немного бывало, все пошли супы да соусы; даже и я, полухозяин, имевший свободу и досуг есть больше против прочих, так и я голоден вставал от стола. Зато вино лилось рекою, и, кроме судацких, воложских, появились заморские. После обеда разливался пунш… А никто не вспоминал, что это брата Павлуся изобретения напиток. Sic transit gloria mundi!.. Подавался и нелюбимый маменькою напиток — кофе. Правду сказать, было около чего пачкаться! Тьфу! — кстати здесь употребить маменькино изречение. И не опишешь всего, какая у нас во всем последовала перемена! Но уже не видно было прежней важности и меланхолии в обществе. Никто никому не отдавал преимущества. Петрусь, хотя бы самый мизерный гость был у него, он его усаживал и заботился, чтобы тоже столько ел и пил, как и самый почетный гость. У него со всеми обхождение было ординарное. Так-то в короткое время свет и обычаи его изменились!
Что же далее? Насмотрелся он всего по походам в России: ему не понравился дом, где батенька жили и померли. Давай строить новый, да какой? В два этажа, с ужасно великими окнами, с огромными дверями. И где же? Совсем не на том месте, где был наш двор, а вышел из деревни и говорит: тут вид лучше. Тьфу ты, пропасть! Да разве мы для видов должны жить? Было бы тепло да уютно, а на виды я могу любоваться в картинах. На все его затеи я молчал, — не мое дело, — но видел, что и великие умы могут впадать в слабость!
Хороше же ему: он так себе живет, веселится; меньшие братья приедут, наведаются — он им даст денег и отправит, а мне части из имения ни за что не выделяет. Уж мне наскучило; уж я и не напоминаю, а он все не выделяет. Годы проходят, а я и не женат.
Наконец, под веселый час, я заговорил ему о выделе имения. Как же он фыркнет на меня и прикрикнул: "Живи, когда живешь, а я тебе не дам ничего!"
Вот тебе и раз! Как-таки не дать мне ничего из родительского? Это меня смутило и я начал советоваться с добрыми людьми. Кто скажет, что мне следует имение, что нужно хлопотать; другой скажет, пока выхлопочу, так и имения мне не нужно будет. Не знал я, на что решиться? Как вот и явился ко мне чиновник, какой-то губернии секретарь (он не объяснил какой, а просто писался губернский секретарь); а звали его — Иван Афанасьевич Горб-Маявецкий. Он был из наших, но ужасно бойкая голова! Верите ли: как начнет говорить и доказывать мое право, так годы у него сыплются, точно как орехи из мешка. Ничего не поймешь, а только и слышишь: тысяча такой-то, тысяча такой-то, и чисто докажет, что право мое неоспоримо.
Убедил он меня, и я решился начать тяжбу. Для этого нужны были деньги, а у меня их не было; но — вот что значит умный человек! — он взял у меня все мои серебряные и другие вещи и договорился на свой кошт вести тяжбу. Я должен был выехать от брата и жить у Горба-Маявецкого. Домик у него хотя и небольшой, но нам не было тесно: он с женою да маленькая дочка у них, лет семи, Анисинька. Пожалуйте же, что после из этого будет?
Я переселился к ним — и потомок знаменитых Халявских, наследник по крайности двухсот пятидесяти дворов — что все равно, тысячи душ — должен быть и жить на иждивении секретаря Горба-Маявецкого. К чему нужда не приведет!
Расположивши все, мы приступили начинать тяжбу. Господи боже мой! Должно было начать ненавистным для меня словом: "к сему прошению". Я от него и руками и ногами, так никак не можно без него обойтися. Прошу заменить другим — говорит: не можно. Я вспоминаю ученейшего нашего наставника, домине Галушкинского: у него беспереводно были пряники в кармане; пряники и подобно значущие слова — когда ни спроси — у него всегда были. Он бы, конечно, помог мне в беде, но Горб-Маявецкий побожился, что с другим словом бумага не будет сильна.
Нечего делать. Опять я подписал это ужасное треклятое, распроклятое слово! Да с того часа, как начал его писать, так верите ли? Восемь лет с половиною писал его без умолку, не покладая рук, все писал. Иногда в день разов пять подмахнешь: то в нижний, то в верхний, то в уездный, то в губернский суд. Все суды закидали бумагами и везде слышали самые приятные обещания. Только я и заметил, что когда Горб-Маявецкий найдет, где занять мне денег за ужасные проценты, на счет будущих благ, то наше дело очень быстро начнет подходить все выше и выше, и уже дойдет до самого высокого в губернии. Тут же только что надо решить в чью из нас пользу, а хватятся, у нас денег нет; тут, по каким-то причинам, дело — бултых! Паки в нижние суды. Принимаюсь опять писать: "к сему прошению" (зачем умел я его писать! О, маменька! Вы правду говорили, что науки доведут меня до беды). Горб-Маявецкий примется промышлять денег, и все пойдет по прежнему узору. И так было и шло восемь лет с половиною.