Володыёвский, во время болезни Баси ни на шаг почти не отходивший от ее изголовья, полюбил ее после этих мук – насколько такое было возможно – еще более пылко, просто души в ней не чаял. Когда он сидел подле Баси и смотрел на ее личико, исхудавшее, осунувшееся, но веселое, в глаза, что ни день все более сиявшие прежним огнем, его брала охота и смеяться, и плакать, и кричать от радости.
– Выздоравливает ненаглядная моя, выздоравливает!
И он припадал к ее рукам, покрывал поцелуями бедные маленькие ножки, которые так мужественно брели через глубокие снега до Хрептёва, словом, любил и чтил ее безмерно. К тому же он чувствовал себя в неоплатном долгу перед Провидением и как-то сказал Заглобе и офицерам:
– Я всего лишь худородный шляхтич, но пусть бы пришлось из кожи вон вылезти, все же на костельчик, хотя бы деревянный, я сподвигнусь. И всякий раз, как зазвонят там колокола, вспомяну Божье милосердие и душа моя благодарностью преисполнится!
– Дай Боже нам сперва турецкую войну пережить, – ответил ему на это Заглоба.
А маленький рыцарь, встопорщив усики, ответил:
– Всевышнему лучше знать, что его больше ублаготворить может: костел возжелает – убережет меня, а жизнь мою предпочтет – что ж, я за него и жизни не пожалею, как Бог свят!
К Басе вместе со здоровьем возвращалось и хорошее настроение. Две недели спустя как-то вечером она велела приоткрыть двери боковушки и, когда офицеры собрались в горнице, молвила серебристым голоском:
– Вечер добрый, судари мои! А я уже не умру, ага!
– Всевышнему благодарение! – хором ответили солдаты.
– Слава Богу, дитино моя миленька! – отдельно от всех вскричал пан Мотовило, который как-то особенно, отечески любил Басю и в минуты наивысшего волнения говорил обыкновенно по-русински.
– Подумайте только, судари мои, – продолжала Бася, – что со мною приключилось, а? Кто бы ожидал такое? Еще счастье, что все так кончилось!
– Бог хранил душу невинную, – снова откликнулся хор за дверью.
– А пан Заглоба не однажды меня высмеивал, к сабле, мол, у меня душа больше лежит, нежели к прялке. Нечего сказать, пригодилась бы мне прялка да игла! А что, по-рыцарски я себя вела, правда?
– И ангел бы лучше не мог.
Разговор прервал Заглоба, затворив двери, – из опасения, что Бася переутомится. Но она зафыркала на него, как кошка, уж очень ей хотелось поболтать еще, верней, выслушать похвалы ее храбрости и стойкости. Теперь, когда опасность миновала и стала лишь воспоминанием, она ужасно гордилась своим поступком и требовала похвал. Оборотясь к маленькому рыцарю и коснувшись пальцем его груди, она, состроив гримаску, говорила:
– Ну-ка, похвали меня за мужество!
А он, послушный, хвалил ее, ласкал, он целовал ей глаза и руки, так, что даже Заглоба, хотя сам в душе приходил в умиление, притворившись возмущенным, начинал ворчать:
– Ох, совсем избалуется, от рук отобьется!..
Всеобщую радость в Хрептёве по поводу спасения Баси омрачала только память о предательстве Азьи, нанесшем урон всей Речи Посполитой, и о страшной судьбе, постигшей пана Нововейского, Эву и обеих Боских – мать и дочь. Бася, как и все, была сильно удручена этим: о событиях в Рашкове стало уже известно не только в Хрептёве, но и в Каменце и дальше. Несколько дней тому в Хрептёве остановился пан Мыслишевский, который, несмотря на измену Азьи, Крычинского и Адуровича, не терял все же надежды перетянуть на польскую сторону других татарских ротмистров. Следом за Мыслишевским приехал Богуш, а после пришли известия непосредственно из Могилева, Ямполя и из самого Рашкова.
В Могилеве пан Гоженский – солдат, как видно, лучший, нежели оратор, – не дал себя провести. Перехватив приказ Азьи к оставшейся в городе команде татар, он сам напал на них с горсткой мазурской пехоты и частью уничтожил, частью в полон взял; да еще успел к тому же предостеречь гарнизон в Ямполе, так что и Ямполь уцелел. А вскорости воротилось и войско. Жертвой пал один только Рашков. Володыёвский как раз получил оттуда письмо от пана Бялогловского, в котором сообщалось о тамошних событиях и о других делах, касавшихся до всей Речи Посполитой.