Решив, что пора, он еще немного походил в свите, чтобы никто ничего не заподозрил, но когда увидел мертвую Тамару, спешно завернутую челядью в зелено-оранжевую портьеру, а на следующий день ее же — в роскошном похоронном наряде с красными кистями, распухшую и посиневшую, с одним выпавшим глазом и другим, развернутым зрачком вовнутрь, он отчетливо ощутил: момент настал. Денег он приработал достаточно, годы молодые уже миновали, после трагической гибели жены все стало пресно и не обязательно, да и отяжелел он, стал хвататься за бока и живот — значит, созрел, поспел, и в доказательство сначала что-то мяукнуло в нем, а потом взяло и родилось: выполз из него бочком-бочком небольшой рассказик, а потом и другой, а потом и целая повесть с сюжетом и неожиданной развязкой в конце. Интереса ради отправил пьесу под псевдонимом в журнал — взяли, напечатали, критики похвалили. Тогда он был еще при делах, но ему ужасно понравилось и писать, и читать потом рецензии — хорошее это дело, внутренне возвышающее, дающее новую жизненную стезю.
Но как отойти от дел тому, кто всего себя отдавал делу? Соню прогнать — дело нехитрое — наврал, откупился, а вот дело как прогонишь? Тому, кто колдовал интригой, вращал мелкие и крупные энергии, каково окунуться в другие стихии?
Боязно.
Но обворожительная безалаберность и яркость людей искусства прельстила его. Он захотел быть как они. Пьющие, ругающиеся, режущие холсты, любящие и ненавидящие во всех направлениях невольно оказались для него притягательнее мрачного театра власти с его вонючим закулисьем и подковерной слизью. Он видел себя ходящим в пижаме до полудня, чувствовал, как пузырились фантазии, грезил о тиканье часов и стрекоте компьютерных клавиш. В его голове выстроилась огромная, красного кирпича фабрика, безостановочно выпекающая и истории целиком, и куски диалогов, и теперь уже стихотворные поэмы и пьесы — как одноактные, так и в трех частях. Поставить свою желтую слоистую пятку в вечность, подвязывать шелковый халат крученым пояском с кистями, напялить малиновую феску, кувыркаться с розовотелыми молодухами, нежными, как сливочный пирог. А? Плохо ли? Но не в честолюбивом порыве ваять, а спокойно и от всей души. Жить, а не наскакивать. Он почувствовал в себе и этот размах, и эту потребность, и что самое главное — простую и незамысловатую возможность — привести божественный приговор в исполнение.
В том, что он хорошо видит скрытые возможности любой ситуации, никто никогда не сомневался. Он мог ляпнуть несусветную чушь, а потом, глядишь, оказывалось все в точку. Разве не он, Матвей Лахманкин, когда-то сказал Лоту, что ему нужен наследник, который продолжит его дело? Не важно, что он говорил об этом в связи с храмовым парком (еще при жизни Лота Константин начал перестраивать его в правительственный санаторий на берегу моря — храмы стали переделывать в бассейны и хаммамы, в залы для фитнеса и солярии). А дело в самой идее, которая так убедила Лота — и теперь светловолосый парубок готовится вернуть отцово пурпурное кресло в белоснежный тронный зал.
А как умело он опростоволосил этих надутых генералов во время потешной заварушки? А как он, святая простота, так и не дотумкал, что заговор тогда готовил тайный возлюбленный Лотовой дочки Наинки, совершенно по молодости потерявшей голову. Будем откровенны, там было от чего — и манеры, и внешность благороднейшая, и белый китель, и пышные рыжие усы. Он написал с расстрелянного жениха один своей образ, увековечил его, да и славы на нем подзаработал — все девы пангейские повлюблялись в Рашида. Он мог бы догадаться тогда, во время бунта, что мутит Наинкин жених, но увы, и за счет этого увы, может, и уберегся, потому что действовал от балды, сиволапо, догоняя время, а не опережая его.
Генералы-то, посверкивая эполетами и прямыми, как шпала, характерами, полагали, что доблесть правит миром. А он, Мотька Лахманкин, внук брачного афериста, пьеску для них состряпал с пацаненком — без заднего умысла, а по простоте душевной и вечному недогляду. Его Лот и помиловал, потому что за комедию не казнят.
Он взял псевдоним Посох и, конечно, поселился в Переделкине. Перед ним даже не встал вопрос, как жить, все сложилось само и пошло как по маслу. Утро, день, вечер. Завтрак со взглядом в окно или книгу, прогулка с восхищением птицами, макраме из березовых веток, цветки. Он работал на большой верхней террасе с окнами в сад, обедал с рюмкой водки, отрыгивая и кряхтя, после обеда отдыхал в плетеном шезлонге на балконе или в зимнее время — на закрытой веранде у камелька. Перед вечерней работой пил чай с кисленьким, правил текст. К девяти шел на чай к соседям или перекинуться в картишки со сторожем у входа в поселок — а чем плохо? В такие-то вечера и под такую-то вьюгу.