Мэри смотрела на ребенка с жалостью и в то же время с каким-то недобрым чувством. Она не чувствовала гордости, что родила Чорштынского, но чувствовала унижение, что ее сын
С каким восторгом, с каким уважением она смотрела бы на этого ребенка, если бы он был чистой крови — магнатской крови…
Мэри так расстроилась, что слезы стали набегать на ее глаза. Мальчик проснулся и заплакал. И при этом он так «породисто» покривил губы, что Мэри повернулась на каблуках и, хлопнув дверью, вышла из комнаты мамки.
«Если бы я была так же глупа, как другие, — думала она про себя, — но я только так же пуста»…
И на третьем представлении овации Стжижецкому повторились. Он сидел в той же ложе партера, как и всегда, но сегодня ложа не была пуста. То и дело в ней показывались какие-то господа, которые кланялись и говорили Стжижецкому любезности. Часто туда вваливался Морский, хватал Стжижецкого в объятия и целовал. Его громкий голос: «Ах ты, бестия!» или «Покажите мне еще такую же скотину!» — раздавался на весь театр, заставляя публику хохотать. Ложа была усеяна цветами, которые туда бросали и приносили. Стжижецкий кланялся, но не выходил из ложи.
Он, по-видимому, очень устал.
Мэри сидела в своей ложе в бэльэтаже, почти vis-á-vis. Она заметила, что он взглянул на нее, увидел и больше не смотрел. Впечатление, какое она произвела на него, она не могла заметить.
Сама она была в каком-то странном состоянии. Нервы были расстроены и дрожали от малейшего прикосновения, но внешне она чувствовала себя совершенно спокойной. У нее было такое ощущение, точно она в тумане, или точно она — озеро в горах, что волнуется от ветра, но волн его не видно под густой, влажной мглой. Если мгла рассеется, перед глазами путника откроется буря.
Мэри не отдавала себе отчета в том, что будет, что может быть. Не отдавала себе отчета и в том, каков характер их отношений со Стжижецким. Чувствовала, что губы ее дрожат и что что-то точно щекочет и раздражает их. Чувствовала, что в ней поднимается, просыпается что-то, и что причина этого — встреча со Стжижецким. Но что? — не умела назвать. Это было какое-то недовольство и желание чего-то, — но ни то, ни другое не оформилось еще. В ее мозгу пролетали черные, мутные тучки и мелькали искры и свет. Она то переставала хотеть, то начинала хотеть. И чувствовала какой-то страх, какую-то тревогу. Первый раз в жизни она стала действительно бояться. И какой-то инстинкт говорил ей: «Вернись!» Но знала, что не вернется и даже рискнет очень многим. Но ради чего? — она не умела этого сказать. У нее было чувство, точно она — невероятно сильный атлет, который стоит перед неизвестным, но славным противником: он может еще отступить, может попросту не согласиться на борьбу, и никто его за это не осудит, но
Так и Мэри. Она спокойно и невозмутимо сидит в своей ложе, но ее кружевной платок мало-помалу превращается в отрепья.
Мэри разглядывает публику в театре.
Графиня Тенчинская, княгиня Заславская, madame Куфкэ, madame Goldblum, madame Heissloch, графиня Вычевская, madame Швальбе, madame Красницкая, madame Лименраух, madame Лудзкая, madame Скульская, Скразская.
Вот ее свет — и тот и другой.
Граф Тенчинский, князья Заславские и Збарацкие, Скульские, Швальбе, Гольдблюмы, Фейгенштоцкие, — у всех великолепного покроя фраки, великолепное белье, — все они едут на раут к Лудзким.
А там — там какое-то море света, звуков, цветов, там какой-то огромный простор, какие-то светлые воздушные призраки.
— О чем ты думаешь? — спрашивает ее муж.
— Ни о чем, — отвечает Мэри.
Муж любезно улыбается и слегка наклоняет голову. Он не спрашивает даже: «Неужели?» Это был один из параграфов безмолвного договора.
Мэри тоже улыбается, и впивается ногтями в свою руку.
Ей никогда и в голову не приходила мысль, что хорошо было бы полюбить этого человека, или, по крайней мере, попробовать это. Но теперь она попросту чувствует, что не выносит его.
Изящный «лакированный сапог».
Мэри сначала украдкой взглядывает на мужа, и видя, что он не смотрит, начинает смотреть на него глазами, полными отвращения, пресыщения, почти брезгливости и презрения.
Он заметил, что она смотрит на него.
Уставился вопросительными глазами.
— Мне казалось, что у тебя галстук съехал, — говорит Мэри, а пальцами впивается в свою ногу.
Ей хочется крикнуть:
— Ах, довольно с меня этого!
Это было бы хорошо для какой-нибудь Амелии Гольдблюм, для Доси или Юли Блаудах, но не для нее, не для нее, не для нее!..
Как бы они кичились, как бы задирали нос!.. Им тоже мало иметь миллионы, мало быть красивыми… Графиня Мэля, графиня Юля… Только Чорштынскому мало: у одной полмиллиона, а у другой 700 тысяч! Ведь у него столько гетманов в роду, и столько векселей у евреев… Ему нужна была такая золотая роза саронская, такая бриллиантовая «лилия долин».