— Человек вредный — это что и говорить.
Когда изба Кузнецова догорела, он отошел, сел на бревно и стал осматривать свои коробки. Открыл одну, потом другую, третью и плюнул: во всех были детские погремушки и резиновые соски.
— Что, собрали товар-то? — спросил кто-то.
— Собрали… И изба лишняя сгорела, и потребиловки нету.
— Ведь вот как заведется такой вредный человек, так от него всякая беда и идет.
Светлые сны
Красно-желтый ущербный месяц бледно светил над церковью. Деревня спала, и только в редких избах тускло светились огни. На завалинке у своей избы сидел старик Софрон и, почесывая бока и локти, вздыхал чего-то.
— Не спишь, дядя Софрон? — спросила, подходя босиком по ночной росе, старуха Аксинья, садясь на завалинку.
— Да, не спится что-то.
— Вот и мне так-то. Как месяц на ущерб пойдет да свет вот такой красный от него, нехороший, — так и сон плохой. Все пугаешься чего-то во сне… Да и сны какие-то чудные стали сниться, бог с ними…
— Это верно, сны прямо замучили… Прежде, бывало, все хорошие сны снились, а теперь и не разберешь что.
— Вот-вот. Прежде сны были явственные, — сказала Аксинья, поправляя платок и подпрятывая под него клочки седых волос, — и каждый сон означал, что полагается. Бывало, пойдешь к Марковне, так она прямо как на ладонке разглядит все и разберет, что твой сон значит. А теперь и она не может.
В соседнем сарае заскрипели ворота.
— Да… сна нету, а заснешь, снится бог знает что. Вон и Фома Коротенький не спит, — сказал Софрон, приглядевшись в полумраке. — Что, не спится, дядя Фома?
— Не спится, — отозвался Фома, босиком и в рубахе без пояса подходя к разговаривающим, — отчего так, ума не приложу.
— Ай сны нехорошие снятся?
— Да и сны снятся…
— Вот об том и толкуем, прямо замучили сны, — сказал Софрон.
Он посмотрел перед собою вдаль. Напротив, через улицу, стоял плетень, над плетнем — неясно видные в красноватом полусвете месяца, нагнулись над бурьяном плакучие вербы, а дальше в неясной мгле золотилось спелое ржаное поле.
— Бывало, господи, какие светлые сны снились! — сказала Аксинья, старушечьим жестом вытирая рот рукой.
— Прежде другие сны были.
— Все больше видела я, будто умирать собираюсь, все так это хорошо… будто прощаюсь со всеми, и все будто окружили меня и тоже со мной прощаются ласково так, словно я куда уезжать собралась в дальние страны. И будто обхожу в последний разочек все места, кажный бугорочек, кажное деревцо. И лицо у меня будто такое светлое-светлое, и покрыта я беленьким платочком.
— Беленьким?
— Да.
— Это хорошо, к тихой кончине.
— Да и будто все сама убираю — свечку, икону, что мне на грудь положить с собой, рубаху чистую — все сама будто… И приходит ко мне старец, — продолжала Аксинья, с тихой улыбкой умиленья глядя перед собой, — и говорит: «Ну, собралась, говорит, на вечный покой иттить, отдохнуть, говорит, от тяжелой жизни, представиться светлому лику господню?» — А я говорю: «Собралась, батюшка, только полотенчико забыла вынуть, на чем нести-то меня». — «Ну, возьми, говорит, и полотенчико».
— Скажи, пожалуйста, все до точности.
— Да… И просто так, ровно я в город собралась ехать. И спешу это поскорей убраться, а сама чувствую — светлая вдруг сделалась…
— Светлая… Скажи пожалуйста!
Софрон сидел молча и все смотрел вдаль, на далекое ржаное поле, как человек, которому по себе все это известно, и он ничему уже не удивится в рассказе другого.
— Проснешься, бывало, и целый день ходишь, ровно на тебя свет снизошел. Думаешь, видно, господь упредить хочет, святого батюшку какого-нибудь присылая ко мне, к себе требует или напоминает, чтоб душу не пачкала.
— А какой из себя лицом-то был?
— Так, седенький, ряска худенькая…
— Николай, должно, угодник. Это он больше по таким делам… старика какого утешить, осчастливить. Это он — первое дело — любит. Да, хорошие сны были, — сказал он, вздохнув, — а теперь незнамо что пошло.
Вдруг где-то за деревьями раздался дальний выстрел. Все замолчали.
— Все сады свои караулят: жадность одолела. И нас-то через них нечистый путает… Бывало, спать ляжешь — спина гудит, руки от работы ломит, а на сердце весело: знаешь, что во сне либо райский сад увидишь, либо матушку царицу небесную в сиянии. А теперь как заколодило: не то что царицы небесной или райского сияния, а даже Флор и Лавра, батюшка, не показывается… Это что для скотины хорош…
— Знаю… — сказал Софрон, кивнув головой, — сам почесть кажную неделю его видел.
— Намедни такое видела, что стыдно и сказать: опять будто помирать собралась и смотрю, никто за мной оттуда не пришел… Скушно мне стало. Потом вдруг оттуда ни возьмись — шасть какой-то рябой, нехороший, вроде как наш поп. «Керенки-то, говорит, пересчитала свои?» А я будто хватилась — батюшки, не считаны! Давчулан скорей, аон за мной… Я заперла дверь и скорей прятать их, да никак не придумаю, куда их сунуть, а руки трясутся, сердце зашлось, — вот, думаю, не успею… а там, глядь, каким-то манером нет ни чулана, ни керенок, ничего… а я тащу бревно из усадьбы.
— Что за оказия! — воскликнул Фома, хлопнув себя по колену. — Что ж, ходила к Марковне?