Читаем Панургово стадо полностью

Отчасти сконфуженный, генерал шагом поехал далее, к университету.

Хвалынцев, с трудом пролагая себе дорогу в толпе, отправился в том же направлении. Вот засинели перед ним студентские околыши, вот он уже примкнул к их толпе. На сердце у него было так смутно и так тревожно: он не знал, как отнесутся теперь к нему его товарищи; он втайне боялся за свое доброе имя и сознавал, что минута встречи с ними должна быть роковою, что после нее нужно решиться на что-нибудь такое, чтó сразу разубедило бы их, рассеяло все предубеждения. Но чем именно должно быть это «что-нибудь такое », в чем оно должно заключаться? студент не знал и не мог еще дать самому себе ясного отчета; он только был твердо уверен, что «что-нибудь такое » он сделает, что оно будет и будет непременно. У страха глаза велики, говорит пословица. У предубежденного в какую-либо сторону человека они точно так же велики, а Хвалынцев явился сюда уже предубежденным, настроенным в известном направлении, и потому был способен видеть в каждом взгляде, в каждом пожатии руки, в каждом слове и движении знаменательное для себя явление, явление, направленное против своей личности в дурную, враждебную сторону. Может быть, в сущности, многого из того, что ему казалось, вовсе и не было, но уж он-то сам, по внутреннему настроению, склонен был глядеть на все преувеличенными глазами и объяснять себе все так, как подсказывало ему его собственное, болезненное чувство. Ему показалось, что на него весьма многие стали вдруг косо глядеть, что некоторые как будто уклонились от встречи с его взглядом, от его поклона, что самые речи как будто становились сдержаннее при первом его появлении в том или другом месте толпы. Болезненное чувство досады и незаслуженного оскорбления подымалось в его душе, а на подобное настроение очень много повлияли и дурно проведенная ночь, и возбуждение нервов, и неожиданное столкновение с ораторствовавшим генералом. «А ведь струсил, подло струсил», – сам себя упрекал в душе Хвалынцев. – «Следовало бы не прятаться в толпе, а выйти прямо к нему и честно сказать: „это я сказал“, а я почти беспрепятственно позволил оттереть себя. Арестовали бы, ну и пускай!.. Тогда бы, по крайней мере, все знали, всем бы было известно»…

«И все вздор! И никто бы не знал, и никому не было бы известно!» – следовал в нем новый поток мыслей. – «То было бы там, а они здесь, откуда ж бы узнали они ! Никто из них этого и не увидел бы… Доказать… Но чем доказать… Нужно, необходимо нужно что-то такое сделать, чтобы все увидели, чтобы все поняли… Но что такое сделать?.. Что именно нужно?..»

Чем более поддавался Хвалынцев этим мыслям, тем все смутнее и тяжелее становилось ему, и он вдруг как-то почувствовал себя одиноким, чужим, лишним среди этой толпы товарищей, отторгнутым от нее членом, вследствие какого-то тайного, неведомого, высшего приговора. Ему стало очень горько и больно; досада, и злость, и сознание своего бессилия еще пуще стали сжимать и щемить его душу.

«Как я приду к ней ? Что я скажу ей ?.. Она ведь ждет меня, она сама, может, так же страдает», – думалось ему. – «Нет, надо сделать !.. надо сейчас доказать им… Но, Господи! Что же я сделаю!.. О, будь толпа за меня, будь я по-прежнему без малейшей тени в ее глазах, я был бы силен ею… я все бы сделал тогда, все было бы так легко и так просто… а теперь, черт знает, словно будто бы связан по рукам и ногам, словно будто бы паутиной какой-то спутан…»

– Господин Хвалынцев! Господин Хвалынцев! – послышался вдруг ему чей-то дружелюбный, приветливый голос.

Константин Семенович обернулся на зов и увидел на тротуаре набережной, между массою публики, Василия Свитку, который, улыбаясь, махал ему рукой.

Перейти на страницу:

Все книги серии Кровавый пуф

Похожие книги