А Солоха уже карабкалась по высокому крыльцу, уже сопела в сенях, таща на себя тяжёлую дверь:
– Доброе утро! А вы ещё спите? А у нас папка вчера выпимши пришёл!
– И что? – заинтересовалась тётя Аня.
– Мама обзывалась сильно сволочем и ещё этим, ну как его? Кобелиной!
– Ну и…? – выгибалась дугой тётя Аня.
– А, ничего, мама спать ушла, а папа телевизор чинил, у нас яркась плавает.
– А как же он чинил, если пьяный?
– Да он не пьяный, он выпимши! – удивляясь тётианиной бестолковости, тянула растопыренные ладошки к самому её носу Солоха.
Пьяный! Ещё чего? – думала Солоха. Пьяный – это когда, как дядя Серёжа Крутихин. Его жестоко бросало от забора к забору, он надолго к этим заборам прилипал и отклеивался от них в таком монологе, что ушки у бывалой Солохи в трубочку заворачивались.
– И часто Лев Давидович выпимши приходит?
– Не-а, тока, когда из Дома офицеров или с дядей Пашей чего-нибудь сопрут!
– Чего сопрут? – ворковала заалевшая и похорошевшая тётя Аня.
– Ну там пианину или даже целую роялю!
– Это ту, что у вас стоит?
– Ага, меня, когда в школу отдадут, папа к Дегмарихе будет водить учиться, а может и на следующий год, потому что я очень талантливая!
– Ты завтракать с нами будешь? – ещё больше заалела щеками тётя Аня.
– Ой, не знаю: меня и Муромша приглашала и Шевчениха… Ну, ладно, позаврикаю! Вы только маме не говорите.
И чтоб никто не передумал, Солоха камнем плюхнулась на табуретку у окна. Можно было и поесть у людей, и за своими окнами понаблюдать, чтобы на этой самой еде не попасться, не дай Бог!
Мама многое прощала, но вот эти Солохины «побирушки» приводили хлебосольную и хозяйственную Веруню в такое неистовство, в такое негодование, с каким не могли сравниться никакие продранные колени и потерянные ботинки. В доме «полная чаша», а эта задрыга в так называемых «гостях», в которые сама себя и назначала, съела бы даже дохлую кошку.
– Ну что тебе дома говном намазано что-ли? – орала мама на Солоху во всё горло. – Что ты ходишь меня позоришь? Кто говорил тёте Клаве, что ты на хлебе и воде? Я тебя спрашиваю: кто?! Кто тёте Рае плакал, кто у неё хлеба за ради Христа просил? Ты что это нарочно? Я тебя спрашиваю, нарочно? – и больно дёргала Солоху за пепельную косичку.
– Да я не просила, я на минутку забежала попить, и булочку с сахарком просто спросила, а она дала!
– Боже мой! Боже мой! Лёва! Ты должен что-то предпринять, дай ей ремня! – выговаривала вечером за ужином мужу Вера. – Она же распоясалась в конец. Лёвочка! Её люди боятся, от неё, Как от НКВДе запираются!
– Та и хай им, пусть запираются! – хохотал легкомысленный фиалковоглазый Лёва. – Иди сюда, доця моя золотая, красавица моя ненаглядная! Ну поцелуй своего папу! А вот сюда и сюда! Ах ты сахар мой ненаглядный! – Папку любишь? Любишь?
Мама метала искры, колотила папу по спине, но счастье, маленькое пухленькое счастье держало его в своих крохотных ручонках крепко и слишком корыстно, не для того, чтобы выпустить!
Нельзя было сказать, что мама относилась к Солохе слишком строго, нет! Мама тоже баловала залюбленного поскрёбыша, как она иногда называла Солоху, тем более, что достался он, поскрёбыш, им с Лёвой ой как тяжело!
В холодном и далёком Петропавловске даже единожды дедушкой (маминым отцом) выстругивался для полугодовалой Солохи маленький аккуратный гробик. На кухне мамина мачеха – Уля шила гробовое беленькое платьице, а мама сидела у кроватки дочери каменная и ждала её последнего вздоха, чтобы не пропустить и запомнить…
Усталый доктор ушёл, не оставив надежды:
– Сегодня, или ещё одна ночь в лучшем случае. Что вы хотите? Токсическая диспепсия, у нас и лекарств таких нет, до Большой земли не добраться, как будет уже, так и будет.
Мама устала уже бояться и ждать, каждый день смотреть в это измученное личико, устала думать о словах, которые будет говорить Лёве, когда тот вернётся. Он же там, в рейсе живёт только надеждой, что спасут его дорогую дочурку.
К утру мамина голова склонилась на грудь, мама уснула. Проснулась с тоской в сердце, в комнате было тихо, не слышно было даже тихого постанывания несчастной её девочки.
Вера проняла, что это-конец. Трудно было заставить себя расщепить ресницы, но надо, надо! Какой-то странный запах витал по комнате: не приятный, но очень уютный, даже радостный. Как может быть радостным не приятное Вера объяснить не могла, но что-то происходило…
С трудом разомкнув веки, Веруня увидела сквозь кроватную сетку своего живого изгаженного ребёнка, он улыбался ей и выкидывал из кроватки продукты своей жизнедеятельности.
Вера подскочила, как шальная, схватила свою драгоценную девочку и целовала, целовала в измазанную дерьмом рожицу, в «куда попало» и смеялась, кричала:
– Валерка, Димка, идите сюда, сестрёнка ваша живая! Живая!
С этих пор, наверное, и пошло вот это поклонение чудом выжившему ребёнку.
Прозвище же своё, ставшее в семье почти именем, ребёнок получил в одно из купаний, которое приравнивалось к священнодействию. Сначала жарко натапливалась кухня, а потом туда вносили пухленький, совершенно выздоровевший кулёчек счастья.