Дома я нашел комнату отлично протопленной. В камине догорали последние головешки. Я сразу же пошел к хозяйке, чтобы поблагодарить ее, но дома ее не застал. Почему-то подумал, что она поднялась к матери Эдгарды. Открыл окно, чтобы немного проветрить комнату. Затем начал пробовать голос и, почувствовав, что он безотказно повинуется мне, стал петь, прислушиваясь к звучанию тех или иных нот. И вдруг входит сияющая хозяйка и говорит, что голос мой раздается повсюду и все жильцы меня слушают. Пробило шесть. Я с нетерпением ждал возвращения Эдгарды, чтобы сразу же ее приветствовать. Как только я услышал, что она вернулась, я молниеносно взлетел по лестнице, но не успел позвонить в квартиру, так как Эдгарда открыла дверь и, радостно улыбаясь, сказала: «Как жаль, что меня не было, когда вы пели. Мама говорит, что голос ваш — чистая красота». В сердце моем была такая огромная радость, что я бы расцеловал Эдгарду, однако я ограничился только тем, что, взяв ее за руки, горячо благодарил за вторую коробочку пилюль, целебным свойствам которых всецело приписывал свое выздоровление. И тут, не дожидаясь особого приглашения, я запел полным голосом арию Риголетто «Куртизаны, исчадье порока». Когда я без малейшего напряжения дошел до финала, старуха-мать воскликнула на чистом миланском наречии: «Ах вы, черт этакий! Чистый Таманьо!» Эдгарда не помнила себя от счастья. Ее глаза явно выдавали желание, подобное тому, которое я пережил на пороге их квартиры, и думаю, что она сдержалась только из уважения к матери. В те времена в противоположность Обычаю, установившемуся впоследствии, выражение своих чувств в подобной форме нанесло бы ущерб репутации молодой девушки.
Я блаженно проспал всю ночь. Утром написал маме длинное письмо и, хотя у меня не было денег на марку, положил письмо в карман, надеясь так или иначе отослать его. Направился я прямо в Галерею. Встретил там случайно баритона из Рима по имени Оресте Миели. Оставшись в Милане без контракта и желая хоть что-нибудь заработать, он взялся разыскивать хорошие голоса среди начинающих певцов и поставлять их нарождавшейся тогда компании «Колумбия». Он предложил мне «напеть» несколько пластинок. Это, сказал он, послужит для меня своего рода рекламой и даст возможность услышать свой голос воспроизведенным. Я тотчас же согласился при условии, что мне сразу же дадут немного денег. Миели не стал терять времени и, сорвавшись с места буквально на полуслове, поспешно бросил мне: «Не уходи отсюда. Через четверть часа я вернусь, и мы что-нибудь придумаем». Вернулся он запыхавшийся минут через двадцать. Пригласив меня идти с ним, он по дороге объяснил, что, прежде чем говорить о деньгах, необходимо показать голос. И он сумел убедить меня, сказав, что многие артисты, пользующиеся теперь заслуженным успехом, начинали выступать без какого бы то ни было вознаграждения. Я признался, что у меня в кармане действительно нет ни одного сольдо; не на что даже купить марку, чтобы отправить письмо маме. И я показал ему письмо, которое носил с собой. Мы незаметно пришли на какую-то улицу, куда свернули с Корсо, и зашли в помещение, находившееся в первом этаже и представлявшее собой нечто вроде темной конторы. Я был представлен директору. После долгих приготовлений, в которые входило и пение с аккомпанементом фортепиано, я стал перед чем-то вроде длинной железной воронки. Голос мой был записан много раз подряд. Это, как я увидел, было совсем не легким делом. Мне пришлось петь непрерывно в течение почти двух часов. «Вся суть в том,— говорил техник,— чтобы найти и передать точный звук голоса». Так как я среди прочего спел семь или восемь оперных отрывков, то в конце концов почувствовал себя очень уставшим. И тогда я выразил желание получить какую-нибудь компенсацию за свой нелегкий труд.
После длиннейших дебатов с Миели я, заключивший через десять лет контракты на очень значительные суммы с Grammophone Company и с Victor Falking Machine Company* в Нью-Йорке, должен был на этот раз удовольствоваться гонораром
* Фирмы граммофонных пластинок.