Дебольского объяла пьяная, ни на кого не направленная ненависть. Шаткая, прогоркло хмельная, ядом рвоты поднимающаяся в желудке.
— Вы ведь знаете, как это работает, — спокойно, буднично безнадежно, приговорно рассудительно говорил Сигизмундыч. — Все будут звонить сюда. А возьмут вас или нет — будет зависеть от меня. Так что на вашем месте я был еще подумал, как себя вести и что мне говорить. Не раздражайте меня перед уходом…
— А иначе что? — медленно, неподвластно бешено спросил Дебольский, поднимаясь. И уже не мог, не хотел, не в силах был сковать грязно-желтую волну желчи, затапливающую его взвинченное сознание, вырывающаюся наружу многолетне угнетенным потоком. — Что ты мне сделаешь? — едко, оскорбительно, унижающе-безоглядно бросил он. — Напугаешь? — и, глядя в глаза этому плюгавому, бровастому, высокопарному, самозабвенному холую, вышел из-за стола: — Ты что, правда, думаешь, тебя тут боятся? Что они, — и рука его медленной дугой беспощадности обвела напряженный кабинет, — они вот все трясутся? Правда? — и сказал правду: — Да над тобой потешаются! — губы его затряслись от страстного, почти эротического наслаждения: — Ты клоун! Хочешь, чтобы я лебезил и унижался, да? — сделал он шаг вперед: пахнущий гарью сожженых мостов, насладительный шаг. — Любишь это? Человеком себя чувствуешь? Самовозвышаешься? — упился он собой, сочной мерзостью, густой сладко-тошнотворной ненавистью: — Ты тут забываешь, как твоя жена на пацане скачет? Или тебе нравится, что она с члена на член прыгает? Ты себе это представляешь, нет? Мне всегда интересно было, что чувствует рогоносец. Тебе нравится, ты от этого в штаны спускаешь? Или удержать не можешь? Не слушает она тебя? — трогательно сочувственно, понимающе ласково протянул он. Сопереживающе. Сострадающе.
Всем своим сердцем.
И услышали это все: здесь — и там — за дверью, где сидели девочки кадровички. В покрытом сплетнями коридоре, во всем оползенном плесенью слухов огромном офисе.
Сигизмундыч спал с лица. Так побледнел, что гладко выбритые щеки его стали мутно-серыми, как высохший, раскалившийся на солнце бетон. А значит, Зарайская была права, этот убогий хмырь знал — знал, что его блядь ему изменяет. И помалкивал. Потому что слабодушно трусил и цеплялся за нее. Готов был терпеть.
Перед глазами Дебольского слились и смешались: дымно-маревный взгляд Зарайской, кругло-испуганные очи Жанночки, трусливые, безответные бусины Попова, узко-татарские щелки Антона-сан. И глупые, вызывающе наивные пуговицы Эльзы.
Ее простодушные, убийственно немодные, смертоносно провинциальные залакированные кудри. Нелепо кухарская складка жира над поясом платья.
— А вы чего слушаете? — резко повернул к ней голову и рявкнул он. Злорадным, уничижающе проницательным извержением. — Вам приятно про такое слушать? А? Щекочет нервы? Вы от этого кончаете? Единственный способ, да? Как грустно, когда никто не трахает, — презирал он эту нелепую, нескладную женщину. — Остается только на чужие ширинки смотреть. — И повысил-повысил голос до разбивающего ее крика: — Смотри, смотри внимательней! Плохо выполняешь свои обязанности! Не убдела! — крикнул он, и разрывающий грохот сотряс офис, расколов монолит на две части. Огораживая от него защитной стеной воцарившейся тишины замерших работников тренерского отдела.
Зеленоватая вода хлынула на пол кабинета, набегающей морской волной смывая с пола его, тренера-методиста Александра Дебольского. Окатила, очищая от него ножки стульев и столов.
Осколки разлетевшейся вазы брильянтовыми брызгами морской пены вскружились у замерших ног, перелились ракушечным перламутром. Дешевая ваза — удобно стильная, возвышенно угловато прямая, стоящая три копейки, но в офисе «Лотоса» создающая эффект дороговизного пафоса, — разбилась вдребезги. Смешавшись своими осколками с тяжело упавшими, сплюснувшими головками алых роз.
Лепестки их предсмертно намокли и в последнем порыве с влажным похабным чмоканьем осели на пол.
Зарайская сидела, замерев в неподвижности со скрещенными на столе ногами, беспечно расслабленными на подлокотниках узкими руками. Там, где минуту назад стояла нелепая ваза с ее бесподобным алым букетом, не было уже ничего. А в глазах Зарайской стояла какая-то больная, отягощенная, непонятно к кому направленная жалость.
Прогоняющая отсюда Дебольского.
И он кинулся к двери, рванул ее на себя, едва не ударив стоящего возле стеклянного тела перегородки Антона-сан.
Всем телом поймав выплюнутое в лицо, в тело и душу:
— Гнида…
Дебольский сел в машину, завел двигатель, включил «D» и только тут с неожиданностью открытия понял, что ему некуда ехать. Влажные пальцы его густо охватили костыльный рычаг переключения передач, Дебольский медленно провел по нему, будто ощупывая последнюю твердыню оскоминной жизни. И перевел обратно.
Заглушил двигатель и тяжело откинулся на удобное, так надоевше удобное сиденье. Им овладело мрачное оцепенение.