Мимо, шелестя секундами чужих жизней, медленно потянулись чужие рабочие часы. На парковку приезжали чьи-то машины, чьи-то утягивались к выходу. Крутилась стеклянная, холодно-кондиционированная крестовина двери, разливая по мраморной лестнице волны офисного планктона.
А Дебольскому почему-то думалось и отчетливо представлялось, что Зарайская сейчас сидит в кабинете Сигизмундыча.
С легкой, ничего не значащей улыбкой на губах она облокотилась на спинку кресла, закинула ногу на ногу, поигрывая полуснятой туфлей. Опирая подбородок на острое изогнутое запястье. Плечи ее, живот и колени изломаны тугим белым платьем. Осыпаны сенью солнечно летних волос.
Тонкие губы складываются в зримые, непереводные для окружающих стеклянную банку слова. Кончики их приманчиво, не отпуская взглядов, подрагивают.
И она говорит ему нечто такое, что делает слова Дебольского непрозвучавшими. Ничего не значащими. Что-то такое, что даст повод поверить в то, во что хочется. Снова сделает жизнь сладко-прекрасной. Позволит счастливым вернуться в койку блядующей жены.
Или, может, она научит его говорить то самое — «много-много сладких слов»? И это успокоит ее саму? Даст то, что искала она?
Дебольскому звонила мать — он не отвечал, только слушал.
— Саша-Сашенька, — смертным испугом голосила она, и Дебольский неожиданно осознал, какой старой и давно позабытой она стала — эта испуганная старуха, цепляющаяся за внука, как за последний смысл жизни. — Что у вас происходит? Мне Наташа звонит — плачет. Саша, она ерунду какую-то говорит, Славу в Питер собралась увозить! Саша, вы что, поругались? — причитала она сама с собой. И, кажется, не замечала даже, что он в усталой своей органической апатии не находит сил отвечать. — Саша, все можно наладить, хочешь, я с ней поговорю? Я сейчас соберусь и поеду к ней. Саша, что происходит?! Ну что вы все молчите?!
Звонила Наташка.
Звонила на беззвучный режим, на режим вибрации, на включенный звонок. Дебольский не брал трубку. Испытывая какое-то мрачное удовлетворение от этой разъедающей нервы мелодии, вслушиваясь в нее, бередя себе сознание, растравливая разливающуюся внутри потерянность.
Что-то мутное творилось в его жизни. Нехорошее и в то же время радостно-злое, бешеное. Возбуждающее.
— Я слушаю, — нажал он, наконец, на прием. На десятый, а может, на двадцатый раз. Сказал эту сухую, скупую фразу и прикрыл истертые песком бессонницы веки. Он не понимал, что происходит и что нужно сказать.
— Я собрала вещи, мы едем к родителям, — впрочем, наверное, понимала она. По отчаянному надтреснутому голосу он уже чувствовал: понимала. Просто не хотела еще верить. Еще не смирилась. И в последнем отчаянии ждала, что он передумает.
— Как хочешь, — глухо сказал он. Сказал и замолчал.
Слушая долгую вынимающую душу тишину.
— Зачем? — мученически выдавил знакомый, много лет наполнявший его голос. И на мгновение что-то екнуло внутри. Вспомнилась Наташка — та смеющаяся милая девушка Наташка, с которой он познакомился в Питере. Которую нес на руках через Дворцовую площадь, и их фотографировали туристы.
Вспомнилась и пропала.
— Почему? — закричала в трубку чужая, едва знакомая женщина. — Саша, поговори со мной! Давай поговорим! Что ты делаешь? Почему ты молчишь?
Дебольский, не отключая звонка, положил трубку на соседнее сиденье.
И голос стал почти забавным, исходящим с облака прошлой жизни, тонко-надтреснутым, игрушечно-крикливым, ватно-далеким. Невнятным из дальнего динамика, булькающим всполохами перекатов.
— Ты поним… а-аешь… разруш… а-аешь… брак? Саша! У нас же Сла-а-авка! Что я ему скажу?! Саша… что у тебя случилось?! Ска-ажи мне!
Он положил руки на руль, оперся о них подбородком, глядя на пустующую парковку.
— Саша!.. Саша… са… ша…
Дебольский ни о чем не думал, не заметив, когда именно, с каких слов в телефоне пошли частые, раздробленные гудки.
Неделю назад он бы испугался. По-настоящему испугался и принялся бы врать и изворачиваться. Не очень искусно обманывать, чтобы она могла сделать вид, что поверила. Как делал Сигизмундыч со своей женой.
Или жена с Сигизмундычем.
А сейчас не хотел. И этот давно опостылевший брак он совсем не хотел сохранять. Не хотел цепляться за Наташку или за сына, или за эту работу. Жизнь его разваливалась на глазах, а он ничего не хотел менять. Потому что жить в ней стало тошно.
Он просидел в машине почти до самой темноты. Проводив глазами тяжело-старческий «Ленд-Крузер» Корнеева. И представительную «Ауди» Сигизмундыча. За которым приехала его пергидрольная жена с черными бровями. Висшая на его руке, прижимавшаяся к плечу, широко улыбающаяся, сверкающая яркими наглыми глазами. Льнущая и обнимающая.
А Сигизмундыч шел с ней самозабвенный и счастливый. В ее жгучей красногубой близости весь осветившийся упоением парности, он возвысился над собой.
Похоже, Зарайской удалось сохранить ему его покой. Тот покой, которого тот так желал и которого больше не хотел Дебольский.