Серая пресная скука бытия слилась в сознании, загустела и осела на дно. Дебольский окунулся в холодящую крестовину стеклянной двери. Она охватила его, стиснула, поволокла.
И выплюнула в помпезном холле «ЛотосКосметикс».
Где в общей суматохе утра, среди снующих прилично-серо-костюмных толп и озабоченных лиц, стоял он сам. Стоял всего в десятке метров, вполоборота, еще не узнавая. Человек, выпавший из рутины бытия с лицом отрешенца, непонятно как попавшего в толкотню этих людей, выбивающегося и невместного. Как одинокий остров в говорливо-нетерпеливом океане.
Дебольский в первом сковывающем оцепенении нервов замер в дверях, спиной к вращающейся крестовине, айсбергом, мешающим движению. Где все, неловко проходя мимо, задевали его плечами, сумками, полами приличных, достойно офисных пиджаков. И бормотали на ходу лицемерно-воспитанное:
— Извините…
— Простите…
— Извините…
Рефлекторным движением потянулся Дебольский к телефону. Не глядя, призывая несохраненный, дергающий нервы циферным сочетанием, недоверчивый, боязливый номер.
И голос его в последний момент потерялся от стиснувшего глотку удивления:
— Я сейчас видел Пашку, — в солнечном сплетении опустошительно потянуло, и Дебольский воспрял неожиданным узнаванием: — Пашку Свиристельского! Здесь, в «Лотосе».
Сказал он, не отрывая взгляда от себя самого — от выбивающейся из толпы фигуры. И голос на том конце несуществующего провода дрогнул.
— Пашку?
Сотрясшись, переспросила она.
Дебольский легко мог сказать, как узнал его. Вытащив, выпростав из мутных закромов памяти очень далекий образ. А ведь тот почти пропал, почти истерся из нее. Даже поверить было страшно — прошло семнадцать лет. Дебольский никогда — почти ни разу — не вспоминал его, не доводилось.
И вдруг перед ним стоял Пашка — Пашка Свиристельский. Его школьный лучший друг. Пашка-Сашка-Лёлька и их три неразлучных года.
И можно было сказать, что с учетом всех прожитых лет тот почти не изменился.
Южный краснодарский мальчишка, привезенный матерью в Москву ко второму мужу, в семнадцать казался старше, чем был. Ядреный смуглый парень, среди них он выглядел самым взрослым. Густые иссиня-черные волосы, длинной челкой спадающие на лоб, толстые брови, мохнато близко сходящиеся на переносице, и светло-светло-серые глаза. Тогда все это делало его старше.
Но годы стерли эту разницу. А может, дело было в том, как одинаково неуместно, несвоевременно чужеродны они были сейчас в этом кондиционированно-стеклянном холле.
Дебольский смотрел на Пашку и думал о какой-то неизмеримой, фантастической странности бытия.
Ведь за семнадцать лет уже совсем забылось, что в школе они были «не разлей вода». Как братья-близнецы, всегда вместе, всегда вдвоем: Саша-Паша, Паша-Саша. Будто слипшись в одного развеселого мальчишку. Они были похожи ростом, телосложением, характером. Ужимками и словечками. Одинаково лезли в драку, равно смеялись. Равно тупили. И даже списывали у Лёльки одни и те же задания.
Сашка начинал говорить, а Пашка заканчивал. Пашка задумывал, а Сашка поддерживал. Они и учились одинаково: крепкие середняки. Без особых трояков и с пятерками по праздникам.
С тех пор Свиристельский почти не изменился. Во всяком случае, телом. В меру высокий, худой, все еще по-мальчишечьи поджарый.
Как привет из прошлого.
— Сашка! — уже почти неожиданно, так надолго растянулась эта первая минута оцепененного удивления, повернулся он. Лучезарно улыбчивое, открытое лицо его озарилось восторгом узнавания.
И Дебольский затеплел, будто не его узнал, а себя. И как отрезало на мгновение всю ту мучительную хмарь, теснящуюся у него на душе. Так бывает иногда, когда неожиданная новость на мгновение заслоняет, вытесняет собой все то, что варится в тебе в этот момент.
— Господи, Свиристельский! — поразился он в той нелепой смеси объятия и рукопожатия, которой встречаются давно не видевшиеся, когда-то знакомые, но забывшие друг друга мужчины. — Ты откуда тут? Как? Сто лет тебя не видел!
— Семнадцать! — и голос его: бархатисто-басовитый, мягко, тихо перекатчивый, — ворвался в память Дебольского из далекого прошлого. Звуча мальчишкой — Пашкой Свиристельским, — не изменившись за столько лет, за еще одну прожитую жизнь.
Остро, естественно, привычно-непривычно вспомнилось, что Пашка всегда говорил низким басом и странно произносил «Лёля», будто тянул, вывлекал длинную, долгую «о». Всегда она у него была: Лё-о-оля, Лё-о-оля, Лё-о-о-оля…
И сейчас отозвалось дробью горячей, опаленной солнцем гальки, рассыпалось по нервам.
Чтобы Дебольский поразился: как могли они так неощутимо легко, нечувствительно потеряться? Столько лет не видеться.
— Как ты? Где, что? Работаешь здесь? — окатил его Пашка той сутолокой пустопорожних вопросов, на которые можно ответить двумя словами, и станет нечего сказать. А можно начать говорить, и вот тогда уже будет литься весь тот поток, вся та прожитая семнадцатилетняя неизвестная жизнь.
— Да, — как о незначительном махнул рукой Дебольский. — Уволился уже.