И отстраненно заметил, что футболка на Пашке с дешевого условного повсеместно привычного чиркизона. И лейбл «Hugo Boss» на ней поддельный. Как и на кедах его, неприлично вызывающе выглядящих в скупо чопорном холле «Косметикса». Но, пожалуй, еще неделю назад, во всей той жизни, это играло бы значение. И Дебольский испытал бы тихую ослепительно удовлетворительную гордость.
Испытал бы тогда и не испытал сейчас. Так остро ему вдруг захотелось близости, осязаемого единения — понимания.
И Пашка его дал — будто услышал, охотно поддержал:
— Да ты что? — неудивленно удивился он, поднял тяжелые черные брови, с возрастом ставшие еще толще. Потому что когда ничего не знаешь о жизни собеседника — ничему и не удивляешься.
Дебольский с интересом смотрел в такое знакомое и в то же время неизвестное лицо.
В Свиристельском появилась заметная толика грубой мужской брутальности. В густых бровях, наглой неинтеллигентной манере, в густой черной поросли волос на верхней стороне ладоней. Того, что обычно неодолимо нравится женщинам, чего не было у него в ранней молодости.
— Когда мы виделись-то в последний раз? — проговорил Дебольский, с каким-то трудом размыкая крепость задлившегося рукопожатия. — В Крыму?
И в ответ ему рассмеялся басистый Пашка Свиристельский из детства:
— В каком Крыму?! — заискрилось веселое густобровое лицо. — На вокзале. Ты же меня и провожал, забыл? Сумки вместе тащили — ручку порвали. Ну?! — напоминал, вытягивал он невод воспоминаний из сознания. Перекатывая на дно лодки густую переплетку сети.
И Дебольский в самом деле припомнил тот день. Сумрачное московское лето — неделя до сентября. Вокзальная вонь. Пашкины сумки в розово-голубую клетку. Дешевые, с базара. И в самом деле — сейчас он отчетливо вспомнил — у одной из них порвалась ручка. Они мучительно, вдвоем, тащили ее за скользкие охлопья.
Дебольский и сейчас ощутил в руках их вес. Пашка увозил тогда все, что у него было.
На самом деле он не особенно-то хотел уезжать на этот богом забытый Сахалин. Но пацана тогда никто не спрашивал. А у самого Сашки через сутки был уже поезд в Питер — а там институт, теткина квартира, новые друзья-приятели. Прощались скомкано: потные, уставшие. Договаривались встретиться следующим летом в Крыму.
Но не случилось.
— Ну давай, рассказывай, как живешь? — все торопил Свиристельский, и лицо его озарялось искренностью радости перед встречей с теплом молодости. Тем же, что стояло сейчас в душе Дебольского.
И, наверное, тоже отражалось на его тяжело отекшем, усталом лице. С мешками под глазами, красной сетью порванных капилляров, небритыми щетинистыми щеками. Лице постаревшем и помятом, что не компенсировал даже дорогой костюм (несвежий, впитавший сотню смрадных запахов) и благородно-матовые ботинки «Fellini».
Ничего не изменилось со времен их детства. С тех пор, когда Сашка в глубине души выделял себя и чувствовал хоть и на толику, но выше. Потому что у него у единственного была любящая и даже полная семья: и отец, и мать. И деньги. И тетка-проректор в Питере.
А Лёлька с Пашкой должны были тогда смутно ощущать свою обделенность. Лёлька в полунищей семье бывшего военного. Пашка с матерью, пребывающей в вечном поиске нового мужа. Сколько разговоров тогда было о Пашкиной матери. И сколько замалчивала настороженная глазастая Лёлька.
Это все давно стерлось из сознания Дебольского. А вот теперь выплыло. Медленно, неверно выбираясь из закромов памяти.
— Как все — ничего выдающегося, — дежурно махнул он рукой. И в самом деле, ощутив, что все это незначительно, неважно, легко покинуто.
Хотел было спросить в ответ. Но не успел. Его перебил оживленный Пашка:
— А кем работаешь-то?
Совсем как когда-то в школе. Где Свиристельский был чуточку говорливее, живее, подвижнее. Всего только на ту чуть, которой хватало, чтобы всегда выкрикнуть первым.
Свиристельский сверкнул крупными белыми зубами. Всегда смешливый, подвижный, озорной Пашка — никогда не поймешь, когда он шутит, а когда нет. В этом он опережал Сашку, отыгрывая его родителей, доброту его матери, достаток в доме. Фирменные джинсы, о которых Пашка никогда и не мечтал.
— А сам-то, в Москве, на Сахалине? — наконец вклинился Дебольский, машинально хватая его за плечо, отодвигая с толкотливого центра холла. Будто готовился к долгому — очень долгому — разговору.
— Да какой! — махнул тот рукой. — В Кирове. Вырвался с этого проклятого Сахалина в позапрошлом. Вот до сих пор поверить не могу, — и рассмеялся. Громко, басисто.
Хотел еще что-то добавить, но посмотрел через плечо Дебольского и замолчал. Заставив того обернуться.
Как раз, чтобы увидеть, как в крестовину входных дверей ступила Лёля Зарайская.
Блистательно-свежая, в трепетно нежном млечно-сером платье, она кольнула острым каблуком сверкающий пол центрального холла «ЛотосКосметикс», и металлический подбой клацнул о железный порог вращающейся крестовины. Ее тяжелая стеклянная створка медленно проплыла за узкой спиной Зарайской, легким дуновением воздуха коснувшись длинных белых волос.