Таксист вытащил раскалившиеся в душном аду багажника сумки, отдал их в руки мужчин, не отводя взгляда от узкой прямой спины прекрасной женщины в белом платье. Напоследок бросил недоуменный взгляд на проселок, глянул вокруг — на пустоту, серую ленту дороги, выжженную солнцем пустыню, — и пожал плечами.
Но прежде, чем таксист вернулся на свое сиденье, взвизгнул старым больным движком, рванул с места, подняв тучу пыли, она уже побежала.
И тонкие ноги в легких, из одних шнурков и острых каблуков, босоножках перебирали по едва приметной пыльной тропинке. Которой не различить было в поросли кустарника и травы, и существовала она будто для одной нее.
Крутая, опасная, убегала она с пологого склона, по которому бежала грунтовка резко вниз — к морю, меж кустами и соснами. Покрываясь галькой, шаткими, неверными валунами, скользкой порослью зелени, сенью кустов. Но она легко ступала на неверных каблуках по неверным камням. Летя вниз — к соленому белопенному морю.
— Мо-ре-е! — вскричала она, и легкий ветер поднял и закружил ее полупрозрачный подол, белые волосы. — Смотрите, море!
И, счастливая, задохнувшаяся, замерла она на берегу.
— Море, — прошептала одними губами. — Море, море, море…
Море…
Море…
Ее рыбацкая хижина все еще стояла на берегу.
Забытая людьми, заброшенная, много лет не принимавшая под своей дырявой иссушенной крышей никого, кроме случайных рыбаков и ищущих сладкого уединения туристов.
Сколоченные из тонких досок стены давно посерели, расщепились и пошли волнами. Кое-где уже зияли проплешины, а стекол в окнах она никогда и не видала.
— Наша хижина, — взметнулась, влетела внутрь Лёля, светлая и сияющая. Не замечая, какой тяжелый, спертый дух стоит внутри.
Жужжали потревоженные мухи. Спрессованные пыль и ил так густо покрывали пол, что невозможно было достоверно сказать, был ли здесь пол или нет. Если только вспомнить — да, был, дощатый. Такой же, как стены. Скрипучий и проседающий.
В брошенной хижине стоял тяжелый запах. Взвесь из смрада тухлой рыбы, пыли и аммиака. Но Лёля, не замечая этого, бросила на пол свою белую с зазывно золотыми кольцами-цепочками сумку. И та подняла густой всполох пыли.
— Море шумит, слышите? — звонко воскликнула она и обернулась.
Взвилась на острых своих каблуках, и легкая юбка колоколом вздыбилась, окутала тонкие невесомые ноги. А она рассмеялась, и губы ее томно, жадно потянулись за поцелуем. Беззащитно-доверчивая, ломкая, задрожала она в руках.
И кто-то коснулся тонких губ, сжал ее, вдавил в жалко скрипнувшую стену. Глаза цвета воды широко раскрылись, плечи дрогнули и сжались.
Но тут же она зажмурилась, откинула назад голову. Подставляя ранимую, тонкую, хрупкую шею. На мгновение обхватила за плечи, сжала, стиснула худыми ломкими руками. А потом вскинула их над головой, раскрывая себя и свое тело. Распахнула тонкокостные ладони и закрыла глаза.
Просительно приоткрылась терпкая манка рта.
И ее обнаженное тело. Остро надрывное, с призывно горящими сосками и дрожащей венкой на шее, нервным вытянутым животом, мягким морочным запахом испарины, влагой подмышек, горячим острым истомным запахом между ног, пробуждало оно неутолимое нетерпение, пульсирующее в паху. Заставляющее опускать ее на колени, стискивать, вжимать, накручивать на кулак длинные белые волосы. И, распластывая под собой, охватывая губами соски, вытягивать из нее надрывные слезные стоны:
— А-ах…
Покрывая поцелуями тело: плечи, живот, колени, подмышки, щиколотки, теплый, покрытый потом, приманчиво пахнущий лобок.
Разводя, раздирая в стороны дрожащие острые колени.
Пересаживая с члена на член, упиваясь горячей, влажной податливой сладостью ее рта. Солью испарного тела, терпким вкусом вязкой влаги между дрожащих ног.
Раскрывая ее под собой. И глядя, как ее колени бьются об пол. И тонкие губы трепещут, смыкаются, будто шепчут. Кому-то что-то говорят. Дрожат истомные нетерпеливые ресницы. Рдеют под пальцами тысячи золотых веснушек…
Просыпался Дебольский медленно и мучительно: то пропаливался в сон, то выныривал из него и никак не мог проснуться окончательно. Ему все что-то снилось: то Москва и ночной клуб, то похороны жены Попова, то белесые, цвета воды глаза, потом что-то муторное, тревожное. А когда он размежил веки, то не сразу понял, где находится. Только через несколько секунд осмотрелся.
Напротив него, на длинном, постеленном прямо на грязный дощатый пол пледе лежала Лёля Зарайская. Лежала тихо, не шевелясь, и глаза были закрыты. Но чувства сна от нее не исходило, Дебольский сам не мог бы объяснить почему, но почему-то ему казалось: она не спит. Ноги ее были вытянуты. Рука, лежащая на матрасе, закрывала лицо, и хрупкая до болезненности, истончившаяся кисть была вывернута так сильно, что казалось, будто она сломана.
Прохладный, еще ночной ветер продувал хижину со всех сторон, и плечи Лёли были покрыты мурашками. Мучительно бледные, холодные — на них было как-то больно смотреть. И все ее тело, казалось, заиндевело. Но почему-то она не укрывалась, хотя рядом в пыли лежал теплый плед.