А в волнах резвится в брызгах сверкающая Зарайская. Где ее красный купальник мокро прилипает к такой приманчиво плоской груди, обрисовывает замерзшие на ветру остро-торчащие точки сосков. Живот подрагивает от холодных брызг.
И когда в звонком мареве смеха и солнечных брызг, в искристом сиянии света она выбегала из воды, ее ярко-красные трусики, прилипшие к лобку, спустившиеся на животе, мягко утопали в ложбинке между ягодицами — нечаянно втолкнутые бьющими волнами. Обнажали нетронутое загаром тело.
Она звенела смехом, вытирая длинные белоснежные волосы, подставляя ветру острый матовый подбородок, тонкие подрагивающие губы, чуть кривящиеся в разнеженной улыбке. И глаза ее цвета воды теплились искристым журчанием моря.
— При бабках явилась, — выдохнул Пашка длинную струйку дыма. И хмыкнул: — Телефон ей названивал без перерыва: то мужики, то по работе, то мужики по работе. Целый чемодан тряпок привезла — подарков.
И оставила денег — на крестины. Много. Обласкав, осенив жену и ребенка. Тепло, как родному, улыбаясь Пашке.
Куда тратил подачки — не спрашивала. Да он особо и не распинался. Главное, что дружба школьная сохранилась — это очень грело.
А потом в переменчивой Пашкиной жизни получился поворот. Заболела дочь — та, младшая, на рождение которой приезжала на Сахалин Зарайская. И началась мучительная канитель. А надо знать сахалинские больницы.
Месяца на три жизнь превратилась в мучительный водоворот приемов и кабинетов, назначений, анализов, неловких взяток, которые мало в чем помогали и что решали, громкого, надрывного детского крика. И сменяющих друг друга диагнозов, ни один из которых в конечном счете не был верен.
А тут как раз позвонила Зарайская — поздравляла с днем рождения. Слово за слово, она все выслушала. А потом коротко бросила:
— Я все сделаю.
И объявилась на следующий день. Прямо из аэропорта.
Приехала в больницу в дорогом млечно-серебристом плаще, в сапогах на шпильках, в легком платке, прикрывающем волосы в остром холоде зимнего Сахалина. Заламывая руки:
— Паша, ну что? Как?
И толком даже не дослушав, мазнув коротким успокоительным жестом по тревожной руке Пашкиной жены, отправилась к главврачу. До самой ночи, не шевельнувшись, просидела в коридоре, у дверей кабинета. И добилась-таки пяти минут внутри.
Чтобы уже на следующий день, щелкая пальцами, метаться по квартире. Она бегала из угла в угол, стуча босыми пятками. И подолгу разговаривала по телефону за закрытыми дверями. Запираясь, не давая слушать своих разговоров.
Только нервничая, дрожным перебором собирая и собирая волосы, попросила Пашку сбегать — купить торт. И ела его между звонками. Прямо на ходу, не в силах усидеть на месте, вышагивая по комнате и острым плечом прижимая к уху телефон.
Балансируя на пятках, удерживая в другой руке блюдце, она нетерпеливо, между словами собеседника брала в рот приторно-сладкие куски. Рассасывала их, сжимая между языком и небом, и когда говорила, слова ее были приторно-невнятны.
А что-то записывая, она поспешно склонялась к столу, облизывала липкие пальцы — по одному сжимая их губами.
— Ты бы слышал, как она со мной разговаривала, — губы Свиристельского сжались в кривую дугу, и густые черные брови его изогнулись — глумливо, насмешливо — издеваясь над ней, над собой. И столько было в его голосе, что Дебольский физически почувствовал то же нестерпимое, непереносимое унижение.
И его язык тоже удушливо обожгло вонью, горечью табака, пенящегося слюной на языке.
С каждым стаканом ему становилось жарче, и горячий пот уже обволакивал тело, приклеивая спину к кромке неудобного пластикового стула.
Свиристельский еще раз разлил, уже не наклоняясь к столу, а просто вытянув вперед руку. С интересом глядя, как водка булькает в стаканы.
«Паша, не лезь. У тебя знакомств нет, помолчи! Я все сделаю. Погоди, не мешай!» — взмахивала она тогда нервно ломкой, хрупко худощавой рукой. И металась по квартире.
И Дебольский думал о том, как легко понимал он Пашку. Как естественно, нутряно разделял с ним ту жгучую, мутную взвесь, поднимавшуюся тогда в душе. Не дающую спать, дышать. Терпеть.
Когда она упрямо, заполошно твердила: «Я сделаю, сделаю».
Его зло было нормально и естественно. Наверное, Дебольский на Пашкином месте тоже взвивался бы и орал: «Да что ты сделаешь?! Тут тебе не Самара твоя и не Москва!»
— А, Дебольский? — неожиданной колкой насмешкой бросил вдруг Пашка. — Хорошо быть москвичом? — И нетвердой уже рукой плеснул еще пива: — Всегда было интересно узнать, как живется вот таким, — лицо его скривилось, брови сошлись на переносице. — Как эта, — мотнул он головой, — госпожа Зарайская.
А блистательная Зарайская в ответ пугала стальной решимостью во взгляде и горячечным, неколебимым: «Сделаю! Паша, обещаю, я все сделаю!» — и белая юбка ее платья встревоженно билась о ноги.
Она в самом деле сделала.