Теперь Иозеф ждал разрешения на выезд уже от советских властей – со дня на день: соответствующее заявление он подал, анкету заполнил, подробно изложил свою биографию. Он действительно верил, что это вполне возможно. Пока же он возился со своим Дантоном, папка распухала от французских выписок. Шутил за завтраком, хоть и мрачнел, когда вспоминал, что
Ёлочка ходила в советскую загородную деревенскую школу поблизости, в поселке. Ее соглашались продолжать держать в школе при посольстве, к тому ж она была на прекрасном счету, французский – лучший в группе… Но Нина сочла, что дочери будет вовсе не лишним, даже прямо полезно, освоиться среди местного населения. Да и шофера больше не было.
Исчезла, разумеется, и Варя. Вместе с ее исчезновением пропали почему-то американские зубные щетки. И веер с цветами, наколотыми на пальмовый лист – впрочем, Нина как-то обещала этот веер домработнице подарить, но позабыла это сделать.
Исчез и Кац. Лишь однажды Нина встретила его на поселковой улице и в ответ на его поклон сказала сквозь зубы, но вполне внятно:
– Шпион.
Кац предпочел не расслышать. Мужу об этой своей выходке она не рассказала.
Иозеф дивился школьным рассказам дочери. Скажем, детей там заставляли разучивать песню
В тот октябрьский день с утра было солнечно и сухо, Иозеф собрался идти играть в теннис.
– Скоро уж снег пойдет, сыграю напоследок пару партий, – сказал он.
В окно веранды она видела, как он шагал к калитке, помахивая ракеткой в дерматиновом футляре. Карманы его белых хлопчатобумажных теннисных брюк оттопыривали засунутые в них лохматые теннисные мячи… Но вдруг муж остановился и пошел назад.
– Что такое? – встретила его Нина.
– Полотенце забыл… Хоть ты мне и говорила, что у русских возвращаться считается дурной приметой…
– Посмотрись в зеркало.
– Хочешь и меня сделать суеверным?
Эти пустые слова оказались последними, что они сказали друг другу в их долгой жизни.
Тому, кто жил под советской властью, не надо пояснять, как писались тогда доносы. И механизм ареста куда как ясен: пришли, показали ордер, перевернули в доме все вверх дном и увезли. А тому, кто тогда не жил, – и не приведи господь: паршивая была жизнь, скудная, а главное – власть была серая и скучная, как нынешнее телевидение, как сто километров солдатского сукна. Впрочем, многие, даже вовсе не бывшие коммунистические бонзы, простые работяги, по той жизни томятся: советский социализм был для них – дом родной, как покосившаяся деревенская материнская изба для давно городского рабочего. Так зэк, не нашедший себе места на воле, скучает по своему заключению.
Мне здесь лишь остается объяснить, каким образом эти записки Иозефа М. сохранились у Нины после ареста мужа. Дело в том, что Иозеф, как пишет его внук, и не доверять ему нет причин, до последнего дня на воле ждал заграничного паспорта. Его записки, содержавшиеся в двух записных книжках малого формата и в твердом переплете, хранились в сейфе комендатуры посольских дач в Немчиновке и были отданы Нине комендантом после ареста Иозефа перед самым ее отъездом с дочерьми в Нижний Новгород. Шаг, со стороны коменданта, заметим, по тем временам не просто человечный, но почти героический: комендант не сдал все оставшиеся после ареста хозяина вещички в НКВД, а сохранил для его семьи.
В саквояже флорентийской кожи помимо этих двух записных книжек были Нинины письма, несколько ее и детей фотографических карточек и толстая пачка стодолларовых купюр, отложенных на случай отъезда семьи на Запад.
Тому, что эти книжицы пережили Нинину эвакуацию и дошли до внука-рассказчика, мы обязаны именно их маленькому формату и добротности переплета – они не годились на растопку и сохранились в сарае хозяйки квартиры, которую нанимала Нина во время войны, когда учительствовала в Ворсме. Если бы хозяйка не поленилась заглянуть в любую из них и попыталась бы разобрать мелкий и быстрый почерк Иозефа, она наверняка перепугалась бы и, несомненно, избавилась бы от весьма опасных по тем временам записей. Но читали эти книжечки, на наше счастье, судя по следам помета на переплетах, только ее куры.