По возвращении из России я посетил университет Пенсильвании и изучил рукопись. Странные ощущения она вызвала. Я отнюдь не был склонен романтизировать реликвию. В юные годы, помнится, у меня по спине холодок пробегал всякий раз, как я брал в руки подлинное письмо Эдгара По; немало часов провел я в его комнате в Виргинском университете, пытаясь установить связь с его духом. С годами фантазий у меня поубавилось — я осознал, что гении, в сущности, такие же люди, как и все прочие, и перестал воображать, будто неодушевленные предметы с какой-то стати пытаются «рассказывать историю».
Однако ж стоило мне прикоснуться к рукописи Войнича, как на меня накатило пренеприятное ощущение. Точнее описать не могу. Не ужас, не страх, не опасение — просто гадливость: что-то подобное я чувствовал в детстве, проходя мимо дома женщины, про которую ходили слухи, будто она съела свою сестру. Эти страницы наводили на мысль об убийстве. Ощущение не покидало меня все два часа, пока я изучал рукопись, точно тошнотворный запах. Библиотекарь же явно ничего подобного не испытывала. Возвращая рукопись, я шутя обронил: «Ох, не по душе мне эта штука». Она озадаченно нахмурилась, явно не понимая, о чем это я.
Две недели спустя в Шарлоттсвилл пришли две заказанные мною фотокопии. Один экземпляр я отослал Андроникову, как и обещал, а второй переплел для университетской библиотеки. Я внимательно изучил текст с лупой, сверяясь с книгой Ньюболда и статьями Мэнли. Ощущение «гадливости» не возвращалось. Но когда, несколькими месяцами позже, я сводил племянника посмотреть на рукопись, я снова испытал то же самое. А племянник мой ничего ровным счетом не почувствовал.
Пока мы были в библиотеке, один мой знакомый представил меня Аверелу Мерримену, молодому фотографу, чьи работы широко использовались в дорогих художественных альбомах — вроде тех, что издает «Темз энд Хадсон». Мерримен рассказал, что не так давно сфотографировал страницу из рукописи Войнича в цвете. Я полюбопытствовал, нельзя ли на нее взглянуть. Тем же вечером я зашел к нему в отель посмотреть на фотографию. Что меня сподвигло? Наверное, своего рода болезненное желание выяснить, а воспринимается ли «гадливость» через цветную фотографию. Нет, не воспринимается. Зато — обнаружилось нечто куда более интересное. Так уж вышло, что страница, сфотографированная Меррименом, мне была отлично знакома. И теперь, внимательно разглядывая фотографию, я не сомневался: она чем-то неуловимо отличается от оригинала. Я долго всматривался в письмена, прежде чем догадался, в чем дело. Цвета фотографии — проявившиеся как результат процесса, изобретенного самим Меррименом, — были чуть «богаче», нежели в оригинале. Когда же я смотрел на определенные символы — не прямо, а искоса, сосредоточившись на строке над ними, — они обретали своего рода «законченность», как если бы зримо обозначились те выцветшие места, где отслоились чернила.
Я попытался ничем не выдать своего волнения. Отчего-то мне отчаянно хотелось сохранить свою тайну — как если бы Мерримен вручил мне путеводную нить к спрятанному сокровищу. Во мне словно пробудился «мистер Хайд»: своеобразное коварство и едва ли не вожделение. Я небрежно поинтересовался, во что обойдется сфотографировать таким образом всю рукопись. Оказалось — несколько сотен долларов. И тут меня осенило. Я спросил, не согласился бы он за существенно б
Спустя месяц пришла заказная бандероль. Я заперся у себя в кабинете, уселся в кресло у окна и сорвал упаковку. Вытащил из пачки наугад одну из фотографий — и поднес ее к свету. И — едва сдержал ликующий крик. Многие символы и впрямь обрели «завершенность», как если бы их разорванные половинки соединились воедино посредством чуть потемневших фрагментов пергамента. Я просматривал снимок за снимком. Никаких сомнений! Цветная фотография каким-то непостижимым образом выявила разметку, невидимую даже в микроскоп.