Болезнь Ванина выражалась в том, что он тяжело, затяжно кашлял: испытывал сильное головокружение, испытывал боль, но не столько от своего физического недомогания, а от осознания того, что своим тяжким положением он доставляет еще большую боль родителям, а особенно матери, которая потеряла свою мать. Уж Ваня то видел, как осунулась она, как похудела, и стала почти невесомой, прозрачной в эти дни. Уж от то старался показать себя бодрым, выздоравливающим - да какой там когда температура подскакивала до сорока, и он едва в забытье не впадал; начинал шептать имена которые он давал облакам, потом начинал молить бабушку, что она "взяла его через ледяной ветер, в рай". А матушка сидела над ним, и лила слезы. А потом болезнь пошла на убыль, и один за другим, тоскливою чередою, привычно, как тиканье часов, незаметно пели птицы. Он, по замечаниям матушки, которая все это время была дома, еще не мог выходить на улицу (а уж он то, конечно, не мог ей теперь перечить) - и вот он вынужден был лежать на кровати, или сидеть на стуле, перед этим раскрытым, сияющим окном. Как же это было невыносимо, мучительно тоскливо! Как же хотелось летать - о - он иногда делал круги по своей комнате, но разве же это был полет? Разве же это был настоящий полет?.. Он чувствовал себя так, как птица посаженная в клетку, которая не может смирится со своим пленом, но по какому-то волшебству, и в раскрытую дверцу вылететь не может. Ваня не вылетал еще и потому, что его почти наверняка увидели бы с улицы, или же из окон соседнего дома, но это была незначительная причина, главное же, что в квартире была его матушка, и в любую минуту могла войти в его комнату. Он боялся причинить ей, такой уже измученной, боль еще большую, а, вместе с тем, понимал и то, что, если бы не было матушки, то улетел бы он куда-нибудь далеко-далеко прочь, и никогда бы уже не возвращался. Однажды он собрался полетать ночью, но так ему страшно стало, что сейчас вот измученная, бледная матушка войдет в его комнату, что он поспешил вернуться, и как только улегся, она действительно приоткрыла дверь, и долгое время простояла так недвижимая, бледная; смотрела на любимого сына, и роняла безмолвные слезы... После этого Ваня поклялся себе, что выдержит, не оставит своей клети до самого окончания болезни; до тех пор, пока ему не будет позволено уйти гулять - и на поле, и в небо, и часочек или два покружить там, - ах, какое же блаженство. Какая же тяжкая мука, выдерживать все это столько дней...
И в эти дни, с особой, пронзительной яркостью выступил перед ним образ Лены - той самой девушки, которую он страстно, до мучения любил все годы своего обучения в институте, и к которой ни разу даже не посмел подойти.... Теперь он перебирал бессчетные груды записанных в тетради, сваленных в столе стихотворений, и все они казались ему блеклыми, ничего не выражающими, против истинных его чувств. Вот, например, одно из тех стихотворений:
- О, милый ангел, ты не знаешь,
Волшебный, сказочный полет,
Но ты о небе ведь мечтаешь,
Душа ведь к родине зовет!
И как тебе хочу открыть я
Все тайны неба, облаков,
До звезд бессчетных свята рая,
И до обители богов!
С каким же смехом лучезарным,
Ты в землю райскую войдешь,
И ветром, ветром благодатным,
Меня, мой ангел, обовьешь!..
Что ж - стихи эти сами по себе не плохие для начинающего поэта казались Ване просто отвратительными; даже грязными и пошлыми, посягающими на святое божество. Да разве же хоть в какой, хоть в малой степени передавалось в них сказочное волшебство полета?! Разве же мог он простыми словами передать то, что чувствовал к Лене; и каким в мгновенья наивысшего блаженства, представлял он этот полет с нею...
Но прежде в нем было некое странное смирение - он видел Лену в институте, видел по несколько минут; иногда перебрасывался бессмысленными (против истины) фразами, но вот смог же прожить таким образом четыре последних года; и, верно, прожил бы и последний, пятый курс, а потом бы со смиренными, безмолвными слезами расстался, и страдал бы и вздыхал бы еще неведомо сколько, даже и не думая, что она про его чувства ничего не знает, да и совсем уж, верно, позабыла про этого студента - вечно молчаливого, неприметного.
Но в эти дни в нем перешел такой перелом, что он понял, что довольно писать стихи, которые кажутся такими блеклыми против истинных его чувств, что надо жить настоящей жизнью - в любви, вместе с нею, и вот однажды, поздно вечером, он вновь перечитывал эти ненавистные, кажущиеся такими блеклыми стихи, и когда прочитал строки:
- Молю вас, побудьте со мною,
Недолго словами даря,
С холодной, лучистой звездою,
Ах, может быть, все же, любя!
Побудьте пред долгой разлукой,
Так сердце мне чувства рвет!
Согрейте пред долгую мукою,
Ах, как же мне холод ваш жжет!..