Во время моей очередной смены 18 марта 1983 года на Уткиной Даче прорвало батарею в дежурном помещению. Несмотря на воскресный день явился заместитель главного инженера, наш прямой начальник Сергеев (с малолетним сыном), и сам батарею поменял (от меня помощь была жалкая), а между делом сообщил мне, что с 1 апреля меня . Шутка была хоть куда. Сокращают — из кочегарки, из рабочих! До этого на моей памяти сокращали только ученых. Что ж, за кадром что-то неблагоприятное шевелилось давно. Еще в апреле кто-то сказал мне, что в отдел кадров на меня поступила . Я не запсиховал, решил (раз в жизни) за свое место под солнцем побороться, хоть и понимал, что дело безвыигрышное. Я продолжал жить, как жил: занимался ивритом (в домашнем кружке) и английским (Доме офицеров на углу Литейного и Кирочной; помню преподавательницу, милейшую Карину Давидовну), писал по-английски письма в Британию и США, сдавал молочные бутылки и белье в прачечную. Архивистке Мандрыкиной, пожелавшей купить журнал с моей
Пикантность состояла в том, что хоть меня и увольняли, а хотели, чтоб я, хм, уволился сам, «по собственному желанию» — и остался у них . Выходило, что человек им всё-таки нужен. За сценой продолжались тихие шаги. От начальства вышел новый указ: нам (кочегарам) — самим решить, кто будет уволен. Мы собрались (в пятницу 23 марта) и бросили жребий. Он выпал мне. Тут я, по словам Останина, повел себя некрасиво. Это, пожалуй, и вправду было некрасиво: я сказал, что судьба — заодно с начальством, а между тем я — самый уязвимый из команды: у меня на руках больные жена и дочь, я много лет сижу в отказе, найти работу мне труднее, чем другим. Будь я свободный художник, я принял бы выпавший мне жребий весело и беззаботно, а сейчас намерен возражать, и не коллегам или судьбе, а начальству ЛКМЗ: пусть объяснят, почему вчера нужно было пять кочегаров, а сегодня достаточно четырех. Если сокращение законно, я уволюсь (в силу жребия). Если мне удастся перешибить кнутом обух, никто не пострадает. Некрасивое поведение признаю: всю эту логику нужно было изложить до жеребьевки. Я надеялся, что пронесет.
Гена Прохоров отмолчался, Кобак осудил меня взглядом, а два Бориса, Останин и Иванов, откровенно обрадовались моему нравственному падению и язвительных слов не пожалели. Повторю еще раз: они были правы, однако ж правота их как-то уж слишком рифмовалась с начальственной. Народ и партия в одинаковой мере хотели избавиться от чужого.
Одно из замечаний Иванова показалось мне не только откровенно злорадным, но и прямо антисемитским. Точные его слова у меня не записаны; приблизительные привести не хочу. Зато телефонный разговор, состоявшийся в субботу 24 марта, я записал. Иванов позвонил мне домой и осведомился:
— Как у вас дела с трудоустройством?
— Прошу вас впредь обсуждать со мною только производственные вопросы, — ответил я.
— Можно спросить, почему?
— Можно. Ваше поведение я считаю низким и безнравственным, и дел с вами иметь не желаю.
Первое, что просится на ум: проворовавшийся проходимец (я) впадает в ложный пафос. Не я ли вел себя безнравственно? Но я сказал, что знаю, и от дальнейших оценок ухожу, перечисляю только факты. Приговор пусть вынесет гипотетический читатель. Иванов написал мне пространное письмо и сам бросил его в мой почтовый ящик на Воинова. Я отправил ему ответ по почте, тоже пространный, страницах на двух машинописи. Кусаю локти, а не нахожу в моем архиве ни того, ни другого документа.
В понедельник 26 марта я был в ОВИРе. Меня выслушали. Я сказал, что меня увольняют из кочегарки, тем самым лишая семью последних средств к существованию, что это явно связано с моим статусом отказника и что я намерен отказываться от советского гражданства. По первому пункту мне резонно возразили: «Мы этим нее занимаемся»; по второму велели позвонить в конце апреля. Дивное совпадение: я не знал, что вся наша семья, Таня, Лиза, и я — . Сертификаты помечены тем самым днем, когда мы на Уткиной Даче бросали жребий. Знали ли об этом в ОВИРе?
В этот же день позвонил Стратановский, узнавший от Мити Волчека о моих делах; обещал помочь, чем сможет, по части трудоустройства; передал привет от Вали, с которой у меня «одинаковые литературные вкусы»: Ходасевич. Ну, подумал я, нелегка же у него семейная жизнь, если жена не разделяет его эстетики. Дальше звонки пошли чередой. Звонили даже люди едва знакомые; все советовали, куда устроиться. Я составлял список кочегарок; звонил, ездил и вел переговоры. Нигде ничего реального не наметилось.