Я позвонил Кушнеру, похвалил его книгу, очень мне понравившуюся, был приглашен в гости, и в полдень 13 марта 1984 года оказался у него на Таврической — с этими моими стихами. Состоялся, сколько помню, мой единственный долгий разговор с ним без помех — разговор о главном. На мои стихи он ответил хоть и странно: мол, я не (будто я об этом!), а с явно апологетической ноткой в голосе. Затем говорил о конечном торжестве подлинного в поэзии, о том, что сегодняшнее версификаторство умрет своей смертью, как это и в прошлом всегда случалось. Произнес и еще одно общее суждение о поэзии XX века, столь невероятное в его устах, что я не хочу его повторить. С неизбежностью перешли мы на имена неподцензурных поэтов (о подцензурных говорить было нечего). В Елене Шварц Кушнер был разочарован; о Л. П. отозвался вяло-пренебрежительно; О. назвал графоманом. Тут я его прервал, сказав, что и Пушкин ведь графоман, если взять чистый смысл этого слова, без смысла привнесенного; посмотрите, сколько написал; не писать не мог, — О. же мне кажется хоть и не замечательным, а поэтом; Л.П. — тоже подлинная. В ответ Кушнер прямо назвал О. бездарностью. За чертой поэзии оказались Л., Куприянов и Драгомощеннко (тут я согласился), а Кривулин — не за чертой, только посредственен, я же настаивал, что он не выше этих. Полностью мы разошлись насчет Стратановского.
— Он приходил тут недавно, приносил стихи.
— И что вы о них скажете?
— Ничего, — буркнул Кушнер. — Нечего сказать.
Я возразил:
— Его исходная установка ложна, весь авангард ложен, если не глуп, но разве исходная установка Цветаевой лучше? Талант искупает любую подстилающую идею. Стратановский талантлив. Я ненавижу авангард, для меня он квинтэссенция пошлости, но тут — ничего поделать с собою не могу: верю его стихам. Я вам больше скажу: уж он-то едва ли не русопят, а мне и это не мешает. Он единственный во всем ленинградском авангарде, кто пишет живые стихи.
Кушнеру мои слова не понравились. Он перевел разговор на мои стихи, сдержанно похвалил их, но тут же добавил, что живы они не формой, а чувством, в форме же я несилен.
Перед уходом я попросил у него на прочтение стихи Олега Чухонцева, с которым носился Лихтенфельд (русопят несомненный). О Чухонцеве вообще шел благоприятный слух, но я никому из москвичей (поэтов кормушечных) не верил, давно перестал их читать, а Чухонцева и вовсе не открывал. Тут, спасибо Кушнеру, в ближайшее дежурство на Уткиной Даче прочел и нашел его стихи, осторожно говоря, не замечательными. Совсем плоха была какая-то поэма, бесхребетная, как все русские поэмы, кроме пушкинских (и одной-единственной поэмы Фета). Против поэмы как жанра возражал (в стихах) Кушнер. Не исключаю, что в этом я следовал за ним — но ведь не случайно следовал, не случайно это нашло отклик; и не во всем же я за ним следовал. Сверх того меня смешило само это слово. в переводе означает : только и всего. В западных языках нет специального слова для длинного, преимущественно сюжетного стиховорения, в отличие от короткого, преимущественно лирического; эта демократичность кажется мне правильной: ценность (как говорили во времена Пушкина) стихотворений часто выше, чем «поэм». Как перевести название , встречающееся только по-русски? Дело до прямой глупости доходит: комментаторы, не знающие ни одного европейского языка, поправляют людей образованных, дают к слову сноски вроде «на самом деле это стихотворение»… Не понравился мне Чухонцев; показался русопятом. На минуту мне захотелось сказать, что он перелагает Кушнера с иврита на старославянский, но эту формулировку я прогнал как манерную, да и верную не до конца.