Выходило совершенно по-советски: как Лермонтову не разрешали быть чуть-чуть шотландцем, так и мне не к лицу быть евреем. Идея двойного гражданства не укладывалась в головах тогдашних «думающих людей». Они словно бы еще в XIX веке жили, по Тургеневу: «Россия без каждого из нас обойтись может, но никто из нас без нее не может обойтись». Что мир переменился; что ту Россию, отчасти выдуманную, корова языком слизала; что этнос на дворе другой (не говоря уж об этосе и культуре), — это нам в голову не шло. Говорю , потому что и мне было тяжело этот барьер перешагнуть. Шаг сопровождался тяжелейшим приступом ностальгии. Соблазн «великой русской литературы», наколотой булавкой и помещенной под стекло сто лет назад, застил зрение. Это была фата-моргана, гипноз. Открыть глаза и увидеть простую вещь: что город вокруг нас построен другой расой для другой расы; что мы всей гурьбой — большевики, , отказники — прав на эти дворцы и воды не имеем, притом в одинаковой степени, — это стояло за пределами восприятия и постижения, а сейчас — очевидно. Расстояние между Россией Пушкина и Россией после 1917 года — то же, что между Русью Ярослава и Московией Ивана Грозного. На дворе — другой, во всех смыслах другой народ, переродившийся, а в ту пору — еще и оглушенный изоляцией, оторванный от всего мира, совершенно как Московия была оторвана от Европы. Традиция нашептывала народнические басни: «спасибо вам скажет сердечное», а повседневность, здравый смысл и совесть говорили, что под одним небом с этим народом оставаться нельзя.
Разговор о еврейской процентной норме в советских вузах тоже мог восходить к ЛЕА-1: к статье за подписью Г. Р-н, написанной мною (о чем Останин знать не мог) по материалам Валерия Скобло. Я не сознавал, в какой степени ЛЕА раздражал моих коллег по Уткиной Даче и вообще вторую литературу, сплошь, без оглядки на форму носа, тянувшую в сторону православного патриотизма. Я мог бы оказаться проницательнее: доходили слухи, что Кривулин интересовался «еврейским журналом», который будто бы я издавал. Но я ничего не издавал, я помогал издавать. ЛЕА ни на минуту не был моим предприятием.
С Останиным я не поссорился. Не помню, от него ли я получил — притом прямо по смене, вместе с котельным журналом на Уткиной Даче, — первый парижский том Ходасевича; может, и не от него, а от Кобака; было это 4 апреля 1983 года. Двенадцатого августа мы с Останиным столкнулись в неожиданном месте: между Уткиной Дачей и Дачей Долгорукова, железнодорожной станцией, где потом Ладожский вокзал возник. Я ходил за книгой к приятельнице, программистке Рите Шварц, работавшей в этой непредставимой глуши (она брала моего Ходасевича на прочтение). Останин, словно Черный Монах, увлек меня за собою. Мы вместе отправились в город. На углу Литейного и Некрасова он почти силком затащил меня в дешевый ресторан. Я упирался. Оттуда было два шага до дому; никогда я себе не позволял ресторанов, не так мы жили, чтоб роскошествовать, копейки были на счету, но тут то ли голод накатил (было около часу дня), то ли я, по своему обыкновению, уступил напору заводилы, а только мы вскоре оказались за столиком (мне «обед-экспресс» стоил рубль двадцать). Останин говорил без умолку, я слушал. Тут от соседнего столика поднимается человек, подходит к нам и просит разрешения присесть. Я не в первый момент соображаю, что вижу перед собою Кушнера, из моей тогдашней жизни выпавшего (а на заднем плане, за другим столиком, маячит его новая жена Лена). Всё это чуть-чуть отдавало сюрреализмом, который не объяснишь: совмещались невозможные планы, полуподпольная литература, мир кочегарок, — и литература подцензурная. В сущности, не очень это было и странно; добывал же я, работая над Ходасевичем, материалы у Фонякова, Арлена Блюма и других людей, встречался с ними; но странность усугублялась неожиданностью… Оказалось, что Кушнер уже слышал о моем подвиге: о выходе первого тома Ходасевича в Париже — и, хм, хотел меня. Опять сюрреализм… Вообще этот день, 12 августа 1983, был днем сплошных литературных встреч. Кроме названных я виделся с Мачинским (заранее условленная встреча), с Эрлем (он заходил ко мне утром) и со Шнейдерманом (случайно столкнулся на Чайковской, где тот жил). Типичный день — за вычетом ресторана и Кушнера.