По-английски мне приходилось говорить с иностранцами, преимущественно (хоть и не исключительно) евреями, приезжавшими помогать отказникам. Помню мою полную оторопь, когда я при первом их визите к нам (в 1981 году) увидел, что меня — понимают. Вынесенный из школы и студенчества английский оставался безжизненной схемой, чем-то ненужным и отвлеченным. И вдруг! Естественно, понимать гостей было гораздо труднее, чем говорить самому… В числе первых навестила нас в 1981 году британка Nicola Rubin, с которой мы подружились на всю жизнь, а позже, в 1990-2005 годах, жили по соседству в графстве Хартфордшир. Занятно, что ее мужу, Джеффри Рубину, в визе тогда было отказано, и он не без гордости называл себя . Долгие годы длилась и наша заочная дружба с американцем по имени Stuart Taussig. Не знаю уж, чем Таня, Лиза и я так особенно ему понравились, а только он писал мне из Чикаго 14 июля 1983 года, что мы — «самые важные для него люди из встреченных им в Ленинграде». Мы точно не были важными людьми в ленинградском отказе, находились на самой его периферии. Должно быть, на Стюарта произвело сильное впечатление танино гостеприимство. Он и его 20-летняя дочь Elaine оказались в нашей страшной коммуналке как раз тогда, когда Таня (случай совершенно обычный) чувствовала себя плохо. При них она поднялась с постели, бледная, худая и вместе с тем явно радовавшаяся визиту, начала угощать их, и Стюарт сказал, вздохнув: «Идише мама!». Тут я, не без некоторого ужаса, понял, что Стюарт видит в Тане еврейку — несмотря на ее совершенно финно-угорскую внешность. Прошли годы, прежде чем я вполне уяснил себе самое простое: внешность, как и фамилия, может быть у еврея любая; быть евреем — состояние души. Генеалогическое древо помогает в этом, но главное — в окружении, в воспитании, особенно в таких странах, как США, где только безумец может заикнуться о чистоте крови…
Невольное восклицание Стюарта подвело меня еще к одной мысли, ясной как день всякому, но только не русско-советскому человеку: . «Русская женщина» — эту формулу, эту мечту, которую так ловко запряг в свою колесницу Константин Симонов при начале войны, русско-советский человек впитывал с молоком матери, она вбирала в себя всё мыслимое душевное тепло. Моя мать, девчонкой жившая в Германии и чуть-чуть , этакая белокурая бестия, внешне напоминавшая актрису Любовь Орлову, была кто угодно, только не идише мама. У немцев, подумалось мне, «немецкая женщина» есть воплощение доброты и задушевности… разве может быть иначе?
По еврейским делам появлялись у нас не только иностранцы. Местные отказники, получив мое имя в общих кругах, звонили и приезжали запросто. Общая беда делает дальних близкими. Появлялись и иногородние. Шестнадцатого мая 1983 года оказался у нас в гостях Саша Ступников из Минска. Он, в отличие от нас, был или казался убежденным сионистом, однако ж лет через пять, когда в Москве отпустили вожжи, уехал не в Израиль, а в Америку, оставив дома жену и троих детей — шаг, меня совершенно ошеломивший. В 1989 году судьба свела меня с ним на русской службе Би-Би-Си; в течении нескольких лет мы работали в одной комнате, но не подружились. Репортер милостью божьей, Саша писал посредственные стихи; для отдела тематических передач не подходил по недостатку общей культуры, а в отделе новостей его репортерский дар не оценили. В итоге он уволился и перебрался-таки в Израиль, на этот раз с семьей, о которой вдруг вспомнил.
…Страшные это были годы — и вместе с тем светлые. Страшные нищетой, ожиданием ареста — и ожиданием смерти матери, которая умирала мучительно… умерла 26 апреля 1983 года; за двенадцать дней до смерти взяла в слабеющие руки первый том парижского Ходасевича и, мне чудится, впервые выразила что-то вроде гордости за своего беспутного сына… А светлые — потому, что ни танины болезни, ни моя удрученность, ни гиблая коммуналка, ни сплошным потоком тянувшиеся беды, большие и малые, не заслоняли главного, ни на минуту не раскололи того драгоценного единства, которым была для нас семья. Борис Иванов, , знавший о моей борьбе за выезд, не упускал случая мимоходом отметить в разговоре со мною, что он не понимает, как можно оставить родину, — я же отвечал ему: у каждого свое непонимание, вам требуется общество, а мне уединение, вы, я слышал, разводитесь, а я не понимаю, как можно оставить семью. В ценностном выражении семья и родина рядом для меня не стояли. Знаменитые слова Андрея Синявского о России уже были произнесены, многих возмущали, иных воодушевляли (ибо в них Россия еще не безнадежна), мне же казались слишком театральными; моя формулировка была проще: мачеха, злая мачеха.