Пархоменко повел своих ординарцев снимать секреты.
Когда сняли секреты, поползли к кострам и, подкравшись ближе чем на сто шагов, открыли по кострам пулеметный огонь. Сражение было короткое.
Освобожденных мартыновцев направили на станцию Куберле. Ворошилов со своим отрядом рабочих вернулся в Царицын. Докладывая Военному совету о положении на юге, он решительно заключил:
— Наступать Сальской группой нельзя. Из двенадцати тысяч бойцов мы предлагали оставить там три с тем, чтобы девять перебросить на север. Теперь ясно, что едва ли перебросим и две тысячи.
— Если кулак сжать, он крепче бьет, — сказал Сталин. — Предлагаю Военному совету укоротить фронт, чтобы лучше маневрировать оставшимися силами.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Когда Ламычев распахнул дверь и, стуча сапогами и шашкой, остановился на пороге, то в потрескавшиеся ставни вошел рассвет. Посапывая, чем-то недовольный, Ламычев стоял, выпятив грудь и вытянув вперед руки, на которых лежал матовый арбуз, полосатый, как узбекский халат.
С улицы доносилась песня. Пел ее хороший мужской и сильно тоскующий голос. В песне упоминались белые лебеди, обезглавленные любовники, последнее рукопожатие, безумно скачущие тройки; и чем дальше тянулась эта песня, тем очевидней становилось, что певцу страстно хочется поделиться с кем-нибудь своим горем.
На табурете перед Пархоменко стояли зеркальце, кружка с кипятком и лежал длинный, плоский, как язык, кусок шершавого и темного мыла. Пархоменко водил бритвой по ремню, едва ли замечая и бритву и ремень. Прошедшую ночь спал и мало и дурно, и оттого во рту чувствуется вязкий вкус солода, да и песня бередила, как рана. Но чем хуже чувствовал себя Пархоменко, тем веселее и общительнее старался он быть для других. И теперь, помахивая рукой в такт песне, он протяжно прошептал, широко и радостно улыбаясь:
— Очень хорошо, Терентий Саввич, что ты приехал.
Ламычев, балансируя арбузом, на цыпочках прошел к креслу, которое стояло у окна. Это было узкое и длинное, когда-то обитое бархатом кресло, из которого теперь судорожно во все стороны стремилась мочала. Когда Ламычев опустился в кресло, мочала взъерошилась и встала вокруг него, как воротник.
— Ты от сальцев? — спросил Ламычев чихая.
— Был вчера, — ответил Пархоменко шепотом.
Здесь певец взял особенно высоко и тоскливо, и Пархоменко в знак внимания поднял кверху палец. Ламычев кивнул головой и замолчал. Певец пел про лунный вечер, и тотчас Пархоменко вспомнил вчерашний вечер с таким особенно душным и низким небом, что до него, казалось, можно было достать рукой. Шипящий, весь излатанный, простреленный паровоз мчал к Царицыну. Машинисту было сказано, что Пархоменко должен прибыть к Сталину в одиннадцать часов ночи. По линии все уже знали, что Ворошилов освободил мартыновцев, и машинист паровоза радость свою выразил весьма кратко: «Мартыновцев мы доставим, а вот Шевкоплясов пусть рядом бежит». Поминутно, беспокоясь за жизнь своего пассажира, машинист выглядывал из будки и смотрел на путь, тревожно восклицая: «А там не враг ли стоит?» — и в Царицын приехали точно в одиннадцать. Но Сталина в Военном совете застать не удалось — он уехал в арсенал. Однако и в арсенале его не было — оказалось, он только что уехал на фортификационные работы, или, попросту говоря, в окопы. Приехал товарищ из Военного совета, передал Пархоменко, что устраненные вчера и позавчера специалисты из ликвидированного СКВО желают — и с подозрительной торопливостью — попасть на северные участки царицынского фронта.
А по мнению Военного совета, специалистам этим нечего делать ни в Царицыне, ни на северных участках, и так как нет пока оснований привлекать их к суду, то Пархоменко поручается устроить им безопасное местожительство где-нибудь по его усмотрению.
Пархоменко вернулся в Военный совет. Он собрал специалистов, сказал им краткое напутственное слово о пользе проживания в Нижнем-Новгороде, подписал им пропуска и сам поехал на пристань посмотреть, как их будут грузить на буксирный пароход, увозивший баржу с хлебом. Он испытал большое удовольствие, когда пароход подал последний свисток. «Не вся болезнь, а все-таки здоровью прибыль», подумал он, слушая удаляющиеся возгласы вахтенного, мерившего глубину переката…
Ламычев, видимо, думал о другом. Сквозь ставни на него ложились розовые полосы света, похожие на те длинные бахромистые конфеты, которые продают на ярмарках по копейке штука. Ароматная степная пыль зыбкими леопардовыми пятнами вставала с его плеч, когда он шевелился. Он слушал песню, широко раскрыв голубые ясные глаза, должно быть сильно растроганный. Когда певец оборвал песню, Ламычев внимательно поглядел на своего друга. Пархоменко всегда стеснялся, когда при нем кто-либо говорил о своих семейных делах. Он краснел, глядя куда-то в сторону, и старался перевести разговор на что-нибудь другое. Так и тут: он взял в руки нож и стал резать арбуз.
— Лишняя тяжесть! Какая ни есть жара, а все-таки созреть ему в это время не положено.