А по главной улице двигался длинный обоз со снарядами. Из переулков с трех сторон в этот обоз одновременно врезались пехотинцы, кавалеристы и лазарет, спешивший на позицию. Над улицей заклубилась, прикрывая спорящих, желтая пыль. Звенело оружие, слышались ругань и понукание коней, что-то трещало, а так как уже началась жара, то ко всему этому шуму прибавились раздражающие испарения людей и животных, одинаково голодных и усталых.
Ламычев взял под руку Пархоменко и сошел с кирпичного тротуара. Пересечь улицу было невозможно. Из пыльного тумана время от времени выбегали бойцы, так обвешанные оружием и патронами, словно они не верили, что им его выдадут на позиции. Ламычев смеялся. Пархоменко сначала покоробило, что Ламычев как будто радуется этой перебранке, но, прислушавшись, он понял смех Ламычева: эти мужественные люди издевались не друг над другом, а издевались над голодом, жарой, страданиями, в которые их старались окунуть белоказаки, смеялись чуть ли не над самой смертью!
— Ну и конь у тебя! — слышался голос пехотинца.
А второй подхватывал:
— Такой конь, по благодарности хозяину, разве на кладбище довезет!..
И тотчас же им отвечали кавалеристы:
— Пехота, тяжелая работа! Лапти-то ваксой почистил?
— Не, они на ваксе блины пекут!..
— Из опилок! — крикнул кто-то далеко впереди.
Пехотинцы отвечали с хохотом:
— Опилок-то нету. Опилки, сказывают, кавалеристы все на корм коням израсходовали…
— И песочком сверху присыпали!
— И смертью посолили.
— Хо-хо-хо!..
По улице пронесся ветер. Пыль отбросилась за дома. Ветер словно распутал постромки, развел зацепившиеся друг за друга оси телег.
У круглой афишной тумбы, полузасыпанной песком, несколько бойцов, опершись на ружья, слушали, как большегубый, тонколицый красноармеец, по выговору, должно быть, вятич, читал воззвание Военного совета. Темно-желтый лист бумаги был густо забит буквами, от которых пахло керосином. Боец вел пальцем медленно по воззванию, как пароход ведут через перекат. Ветер попытался шатнуть тумбу, рванул воззвание, и плохо приклеенная бумага подалась, взвившись кверху. Тогда чтец достал кусок сырого хлеба размером не больше и не толще ладони — голодный свой паек на сегодняшний день — и, продолжая читать, отломил кусок сырого хлеба и приклеил воззвание. На лицах слушавших не выразилось ничего, да они, прислушиваясь к словам воззвания, пожалуй, и не заметили благородного движения чтеца.
— Такие люди Царицын не отдадут, — сказал Ламычев и, сняв для чего-то с головы фуражку, пошел дальше, гладя себе волосы и смотря, как двинулись загрохотавшие по мостовой кованые телеги, которым каждый камешек как бы служил военным барабаном.
Несмотря на раннее утро, в Военном совете было шумно, и по всему чувствовалось: происходит что-то большое и крайне ответственное. Уже на лестнице кто-то передал: только что подписан приказ, по которому третьим членом Военного совета вместо военспеца Ковалевского назначен Ворошилов. От другого товарища узнали, что ликвидировано Окружное хозяйственное управление СКВО, ликвидированы все многочисленные продовольственные организации и что создается общая база снабжения…
— Быть тебе в этой базе, Александр Яковлевич, — сказал проходящий.
— Однако ты у нас интендантом становишься, — сказал, улыбаясь, Ламычев. — Небось, в девятьсот пятом не туда метил, а?
— Куда метил, туда и попал, — тоже улыбаясь, с удовольствием ответил Пархоменко. — А вот куда ты в девятьсот пятом метил?
— На клиросе петь. Я пение любил, — громко смеясь, сказал Ламычев.
Газетный работник, чернобровый и черноглазый мужчина в длинных сапогах, на ходу сказал им: «Сейчас только что закрыта газета „Известия СКВО“, и вместо нее будет выходить простая и доступная народу газета „Солдат революции“».
— Солдат революции есть солдат, — сказал вдруг Ламычев, приосаниваясь, разглаживая усы и важно входя в кабинет Сталина.
— Вы не правы! — услышал рядом Пархоменко. Пархоменко повернулся к газетчику. Оказалось, газетчик поймал какого-то крайне спешившего товарища и, считая необходимым доказать ему, что в газету обязаны писать все, указал этому товарищу на Пархоменко, который будто бы уже согласился писать ежедневно. Пархоменко развел руками:
— Да где мне писать, тут телеграммы — и то составлять некогда.
Газетчик, махая руками, кричал о том, что среди товарищей наблюдается малое уважение к печатному слову, и видно было, что кричал он это, только чтобы как-нибудь выразить радостное чувство, которое овладело им.
Из кабинета выскочил Ламычев. Притворив за собой тщательно дверь, багровый и радостный, он схватил Пархоменко за руки и повел его в конец коридора, где у двери стоял бак с кипяченой водой.
— Забрал! Все, друже, забрал! Все орудия мои и всю прислугу при них. — Он налил в кружку воды, выпил ее и сказал: — Прощаюсь, друг Лавруша, со своей батареей!..
Пархоменко с удивлением смотрел на него и думал, какая же это сила заставила этого человека отдать в такой срок и, главное, с таким удовольствием свою любимую батарею. А Ламычев продолжал говорить.