Ну а почему, по правде сказать, не выпить? Пей, Метелкин Иван Захарович! Что ты в жизни, кроме работы, видел? Пахоту проклятую! Бьешь-колотишь, пьешь-торопишь…
Выпить бы он выпил, да вроде хватит ему. К чему бы такие щедроты от этих волкодавов, которым такое человеческое качество, как благотворительность, что рыбе зонтик?
«Нет, пойду на боковую! Всю водку не перепьешь, и не стремись. Сдалось мне с вами, волками серыми, брататься?» – на минуту протрезвел Иван и завернул было на выход к двери.
– Не-ет! У нас так не полагается! – говорят большие люди. Скалятся. – Дают – бери, а бьют – беги! Тебя как зовут, мужик?
– Иван Захарович я. И честь имею!
Небожители развеселились:
– Вот если бы ты «бабки» имел, тогда – ничего. Мы бы тебя послушали. А честь – понятие не материальное. Но если ты говоришь, честь у тебя есть, сделай милость, окажи ее. А коли, оказать не можешь, то иди выпей с ним на брудершафт, – и показывают на увядшего кавказца, – он тоже когда-то честь имел!
Горун стоял у стены, поодаль от небожителей, и нервно подергивал большим пальцем правой руки темно-вишневые косточки четок, с которых траурно свешивалась из крученого шелка черная кисточка.
– Не-е! – говорит расхрабрившийся Метелкин. – С ним я пить не буду. Западло!
Слово «западло» сорвалось с губ Ивана само собой, неожиданно. Так в далекой юности Метелкина называлось недостойное, брезгливое действие.
– Я лучше с самим собой выпью и еще налью, – качнулся Иван и пошел прямиком к столику с бутылками.
За спиной смеются:
– Наливай, Иван Захарович, вон из той бутылки, со шляпой сомбреро. Текилу попробуй! Может, слышал? Ее с солью пьют. Там на столе пакетик с порошком есть. Его сначала лизни, а потом уж пей.
Никогда не приходилось пробовать Ивану текилу. Что тут поделаешь? До этого раза не предлагали. А за свои позволить себе такую роскошь он не мог. У цены зубов нет, а кусается.
– А! – махнул Метелкин рукой. – Что я кручусь, как блядь перед супружеской ночью?
Видел Иван по телевизору, как пьют эту кактусовую водку: соль, лимончик, вода содовая, бандиты рядом.
Вот и он наливает себе, картинно откинув пластиковую нашлепку-сомбреро с маленькой головки чудной ненашенской посудины, наливает прямо в певучий колокол объемистого фужера. Потом, тоже выхваляясь, как те бандиты на экране, впадинку между большим и указательным пальцами припорошил мелкой, как пудра, солью (что ж они, сволочи, и соль с собой носят?), отбросив все сомнения, лизнул, опрокинул в себя фужер, пососал лимонную дольку и провалился в небытие.
24
Проснулся Иван Захарович Метелкин в одном порыве, хорошо знакомом каждому, надравшемуся через край, человеку. Очнулся, словно вынырнул из бездны, – сразу и окончательно.
Похмельным синдромом Иван никогда не страдал, но сегодня у него с головой творилось такое, что хотелось, ухватившись за виски, снять этот чугунный колган-колокол с плеч.
«He голова, а седалище поносное!» – ржаво провернулось в мозгу. В пустыне Сахара влаги больше, чем у него во рту. Наждачный песок на языке. Провел по губам – рашпиль рашпилем.
«Так-так-так, – стучало в голове, – что же вчера было?» В чугунной коробке, где-то возле лба, снова провернулся коленчатый вал, вытаскивая из глубин памяти вчерашний вечер. Ничего! Провальная яма! В эту яму ухнула последняя надежда оправдать свое теперешнее состояние. С кем же он вчера так набрался, что в мозгу полное отключение, как в энергосистеме у Чубайса?
Фамилия Чубайс тут же вызвала у Метелкина такое же отвращение, как в жару глоток теплой водки.
Наверное, у перенасыщенного алкоголем организма при одной мысли о водке сработала защита, и Метелкина стошнило прямо на грудь.
Надо бы снять рубашку и прополоскать ее, но тело ему никак не подчинялось. Неимоверным усилием Иван поднял себя и, держась за стеночку, кое-как добрался до умывальника.
Сунув голову и уронив ее в широкую раковину, открыл кран холодной воды. Ледяная упругая струя ударила его железным прутом в затылок, отчего Иван болезненно застонал. Вода хлестала и хлестала по голове, лицу, затекала за воротник, бежала между лопаток. И только когда кожа на голове стала бесчувственной и онемела, он отключил воду.
Облегчение медленно проникало сквозь каждую пору на теле, возвращая его к жизни. Иван отерся висящим здесь же, над умывальником, полотенцем, снял рубаху и прополоскал ее в раковине, потом развесил на батарее отопления – ничего, высохнет.
От намокшего жесткого джинсового полотна рубахи сразу же пошел пар, наполняя каптерку Метелкина банным воздухом. Воздух был прогорклым и отдавал жестким перегаром.
Еле дотянувшись до форточки, Иван открыл ее, впустив в комнату сладостную, с утреннего морозца, свежесть. Дышать стало легче, но голове это мало помогло.
О том, чтобы вышибить клин клином, то есть глотнуть водки, не могло быть и речи. Может, Иван и ошибался на этот счет, но сейчас он крепил в груди уверенность, что до конца жизни ни в какую не прикоснется к губительному стакану. Как говорится, не пей вина, не будет слез. Вот и у него, Ивана, на душе слякотно, тревожно, вроде убил кого или зарезал ножом тупым…