И в комендатуре очередь. Ну и черт с ней, пусть обыскивают, билет-то пограничники не спросят, а спросят, скажу, у товарища. В комендатуру вошел лейтенант-великан, гуднул басом:
— Сколько вас здесь, елки-копалки! Моряки, а дисциплины нету, Волга-матушка…
Я задрожал аж, услышав этот бас и знакомые присказки, привычку в дело и не в дело вставлять их. Это же Васька Карасев, парень нашего двора, бывший старшина, воевали вместе. Сдерживая дрожь, я тихо так, но достаточно четко произнес:
— Здравия желаю, товарищ лейтенант!
— Антон, елки-копалки? Ты? — Карасев шагнул ко мне, склоняясь.
— Я, Вася, я… — и закусил губу, чувствую, слезы наворачиваются.
— Чувствительный, Волга-матушка, — и грозно-официально: — Пройдемте! — и направился к двери, на которой табличка: «Начальник таможни».
Без посторонних Карасев расцвел, официальность его слиняла, обнял меня, я ему головой чуть ли не в живот, опять ощущаю превосходство Васьки над собой. А он меня по спине хлопает своей ладонью-лопатой нежно так, не отпускает и молчит. Я понимаю и передразниваю в душе: «Чувствительный, Волга-матушка».
Усадил меня рядом с собой на диван:.
— Ну как, где и что, просвещай! Я, видишь, таможней заведую. Контрабанду ловлю и всякое такое, вроде нацценностей, корейских, китайских. На улов не жалуюсь. Начальник надо мной — кто б ты думал? Старый мой батя Джеманкул Дженчураевич. Как, значит, самурая побили, так и остались здесь. Я школу пограничную в Москве окончил. Видишь — лейтенанта получил. А батя — подполковник, погранкомендатурой командует…
Проштудировав в дороге поездом, словно курс танкиста в сорок первом, немецкие «перфекты и плюс к вам перфекты» — прошедшее и давно прошедшее время, я снова — на переднем крае института — на экзаменационной комиссии. Может, думаю, немка вышла из строя и те две другие языкознатели. А они, представьте, как в песенке о четырех тараканах и сверчке. Открываю дверь в приемную — восседают, как и прошлый год. Что ж, атакую. В смысле, начинаю читать немецкий текст. Молчат. Перевожу. Улыбаются. Перехожу к грамматике, не дожидаясь дополнительных вопросов, как раз достались мне эти самые «плюс к вам перфекты».
— Ну и произношение у вас! — говорит француженка.
— Все нутро переворачивает! — говорит англичанка уж слишком не по-английски — «нутро».
— Вы вторично сдаете? — спрашивает немка.
— Да. Вторично, — говорю. — А произношение у меня отменное, гвардейское. Как произнесу, бывало, «Хенде хох» — и дальше разговаривать не имеет смысла. А Подниминоги «Руки в гору!» говорил — и его понимали…
— Как это «подними ноги»? — изумилась англичанка.
— Кто, а не как. Водитель наш. Механик. У Берлина схоронен…
Смешались мои экзаменаторы, англичанка спрашивает:
— Вы не любите немецкий?
— А за что мне его любить? Немцы у меня четыре года отняли, да вы за них второй год. А я любить должен?
— И все же… — твердо начинает немка, я понимаю ее — опять «двойка» и перебиваю осунувшимся голосом:
— Это что? Стихи? — оживляется француженка.
— Не знаю, — говорю. — Я многое не знаю. Вырвалось, вот и все.
— Зер гут! — говорит немка и протягивает руку к моему зачетному листу, читает: русский — хорошо, литература — отлично, история — отлично, география — отлично, немецкий… А как вы без стипендии жить будете?
— Где наша не пропадала, — говорю и отворачиваюсь, подбородком о плечо тру, будто засвербило у меня.
— Возьмите зачетку, — говорит немка.
«Хорошо» — читаю я в графе «немецкий». И медленно, очень медленно сдаю назад. Только тут я заметил на лацкане в планках боевые награды у «немки», русской женщины Людмилы Николаевны, ленточку медали «За взятие Берлина».
Дурак, думаю, надо было б и тебе в военном явиться при наградах, а ты вылупился в гражданское! Разве фронтовик фронтовика срежет? А что?
Если надо — срежет. Ведь прошлый год я был в форме и при всех регалиях…
Глава восьмая
Парни нашего двора. Они не придуманы. Живут в разных районах города. И в других городах. И за рубежом. Трудятся и остаются людьми своего двора — его величества рабочего класса.
Двор наш не узнать, белокаменный, светлооконный, многоэтажный. Древний каретник давно снесли. Стоит там, подпирая небо, целая дюжина вязов. В кронах — ни одного сухого сучочка. Жив трудяга — стрежневой корень прикорнувшего у ворот долгожителя-великана, деда нынешних вязков… Под ними — беседка, в ней — семья столиков-боровиков в окружении стульчиков-опят. Здесь любимый «пятачок» старожилов двора и молодых. Собираются и вспоминают. Обсуждают текущие дела. Спорят.
Бороздит тихоокеанские воды Сергей Скалов, охраняет границы Родины Василий Карасев, но и они появляются здесь. Не умирают в памяти и те, что не вернулись с войны.
Шумят на ветру вязы. Все глубже уходят корни. Как бы ни густели, переплетаясь ветвями, кроны — стрежневые стволы стремят их к солнцу.