За окном лежали туманы, учитель занимался с мальчиком мелодиями, связанными с временами года. Стоя у окна, Никола пел, смотрел на раскинувшийся перед ним Дорчол, видел солнце в одном конце города, дождь и ветер в другом, искал взглядом и находил неподалеку маленькую улочку, тайну которой знал он один: тихая улочка глушила силу свиста.
Он думал о том, что все, что он видит, входит в его песню и преображается. Он пел, пробираясь взглядом все дальше и дальше, к Дунаю и Небойше-башне, где повис под водою самый древний на свете мост — птичий: ведь птицы, собравшись со всего паннонского берега на утесе, поднявшем на себе город, всегда в одном и том же месте перелетают реку. Рассыпанные в синеве, они вдруг как бы втягивались здесь в воронку и, гомоня, цепочкой пересекали Дунай, чтобы — всегда в одном и том же месте — вырваться на той стороне и вновь рассеяться по небу. И, услышь их кто-нибудь в пост, он бы тут же согрешил под их гомон. Никола Биляр смотрел на птиц и нанизывал на песню времена года, как это делают птицы. Он пел о празднике рождения мальчика, когда одну с другой связывают ложечки, потому что это приносит силу и удачу, о мучениках, о жаждущих (эта тема совпала с началом весны), о весточке, посланной с гонцом любимому, об избиении младенцев, о перевоплощении душ, о живой отрубленной голове и о ночи призраков, когда травы собирают, зажмурившись, — это было началом лета. Он пел о въезде в город, о долгожданной встрече, о дне чуда, о мужском и женском беге времен, о дне Преображения и дне, когда нельзя спать вне дома и на стол подается зелень, о рождении девочки — и здесь началась осень. Он пел, наконец, о дне, с высоты которого, как долина со взгорья, видно будущее, о ратнике, исцелении, спасении, о казни отсечением головы и, наконец, о зачатии ребенка — и тут наступила зима…
А зима и впрямь наступила, белые петухи прогнали черных. Был медведицын день, и в саду на ветках раскачивался снег. Николе Биляру привиделся во сне высокий дом со множеством каменных балконов, а в доме — странный высокий человек в сапогах. Человек, сидя, с натугой стаскивал сапоги. Он продевал в ушко сапога кнут, обвивал его змеей вокруг голенища и, ухватившись за кнутовище, вновь протаскивал через ушко. Сапоги он поставил у дверей, лег в постель, сунул голову под подушку и, засыпая, пробормотал несколько слов, которых уже не мог услышать сам, но которые в комнате того, кто видел сон, прозвучали вполне отчетливо.
Проснувшись, Биляр вспомнил одно из слов, произнесенных неизвестным в сапогах, — продромос. Никола его не понял. Но он понял кое-что другое и испугался. Он был почти уверен, что проспал не одну ночь, а три, и что день, в котором он оказался, пробудившись, был не пятницей, как это следовало из того, что заснул Никола вечером в четверг, а воскресеньем. Мальчик внимательно осмотрелся вокруг, но возможности проверить догадку не нашел. Может быть, весь свет, все люди, как и он, проспали трое суток кряду, но никто утром не догадался об этом? Может быть, даже уже вошло в обычай, что с четверга на пятницу случаются такие вещи? А вдруг только у него, у Николы Биляра, в одну ночь вместилось целых три, ведь есть же села с одной церковью, но тремя названиями, а вдруг всякий раз время в его снах бежало быстрее, чем у остальных? Если так, подумал он, то за окном пятница, а здесь, в комнате, воскресенье, и мне не одиннадцать лет, как считают родители, а втрое больше. Может быть, мои часы отсчитывают не часы, а месяцы, и тогда мой октябрь под знаком Весов приходится на десять вечера каждого дня, а уроки пения у меня по понедельникам и пятницам, от июня до июля.
От этих мыслей Никола Биляр взмок, и влажные простыли согнали его с постели. Он хохотал, точно эта кутерьма дней и ночей щекотала его.
Тем временем вещи сникали под взглядом учителя, табачные облака повадились ночевать в комнате Николы Биляра, а уроки посвящались уже не временам года, а временам дня — утреннему и вечернему. Март подходил к концу, где-то на Карабурме жгли навоз и подвязывали рассаду.
Теперь учитель приходил в сумерки, потому что вечерние песни не учат днем. Природа вечерних песен оказалась троякой.
1. Стихи, положенные на музыку, были автономны, были «себе подобны», и не только не существовало образца, на который они бы походили, но, напротив, они сами служили образцом для других стихов.
2. Эти другие стихи, для которых те, первые, были примером, всегда несли на себе печать образца, и было известно наперед, к какому именно образцу они стремятся.
3. В третью группу входили песни, которые не могли ни подражать чему-то, ни верховодить.
Мальчик любил, когда наступал их черед; он с радостью исполнял эти песни, одинокие, всем чужие, без прошлого и будущего, обреченные погибнуть, едва замрет их мотив. И в уличной сутолоке он пытался узнать представителей «третьей родовой ветви», так как учитель сказал ему, что все, относящееся к песням, распространяется и на людей: