С того дня, как вернулся в слободу Санька Перевалов, никого, кроме Саньки, она и не замечает. Весь белый свет застил. Потому и в тайгу с отрядом подалась...
Но тут Корнюха вспомнил, как Палашка, не боясь карателей, пробиралась тайком на остров, как ночами бесстрашно бегала связной по притихшей слободе, и ему стало стыдно, что в своей ревности он так несправедлив...
А все-таки дура она!.. Что в нем такого?.. Что гармонист, да плясун, да песенник? Это, что ли, главное в жизни?.. Плясать он мастак. Да зато и верченый! Еще бы! Все девки за ним, как привязанные. Да и бабы глаза запускают. Сам хвастается: сызмальства превзошел науку страсти нежной... Подумаешь, герой...
И опять Корнюха попрекнул себя. Окромя, что верченый, худого про Саньку не скажешь. И в работе никому не уступит, и в бою за чужую спину не спрячется. Нешто он виноват, что ему на все такой талант отпущен...
Не на все!.. Хоть и хвастает он своей наукой, не сумеет он так любить Палашу... Там сумеет не сумеет — она-то любит... Как ни раскидывай умом, а кругом нет правды. Кому — с верхом, да через край, а кому — хоть бы на донышке. На что ему Палаша?.. Которая она у него по счету будет?.. А тут вот была бы одна на всю жизнь... Где же она, правда-то?..
Эти свои мысли Корнюха не высказывал Палашке. Но она по глазам читала их. Раньше она не брала всерьез Корнюхиной влюбленности. Мало ли что. Ну, пытается поухаживать. Дак все они, парни, таковы. Ни один мимо красивой девки не пройдет. И, как с другими, так и с Корнюхой, и шутила и пересмеивалась. Но ни разу не дала себе труда хотя бы попытаться заглянуть ему в душу.
А теперь поняла. Поняла, что творится в Корнюхиной душе. Поняла и пожалела. Но и только. Да и пожалела-то не очень. Впору было себя жалеть...
Грибы попадались, но не густо. Палашка исходила не одну десятину леса, а в плетенке у нее перекатывалось всего несколько пожухнувших обабков. Грибная пора уже прошла. На глаз еще незаметно было, что поредели кроны деревьев, но под ногой уже шуршала севогодняя сухая листва.
«Рыжиков бы набрать, — подумала Палашка, — им сейчас самый рост».
Палашка знала, какие места любят рыжики: молодой светлый сосняк, не забитый бурьяном. И она искала такое. Но поблизости от дороги рыжиковых мест не было. А отходить далеко от дороги, которая то вздымалась по склону, то ныряла в распадок, Палашка не решалась. И впрямь можно заблудиться.
Дорога уже начала зарастать травой, видать, давно никто по ней не ездил. Палашка вспомнила: кто-то, кажется, Лешка, говорил, ведет она на старую заброшенную смолокурню. По дороге, там где меньше было травы, в корытце, выбитом копытами, и в колеях росли широкошляпые красные сыроежки. Но Палашка уже перестала нагибаться за ними. Они истлели на корню и распадались на куски от легкого прикосновения. И редко-редко выглядывала из травы на обочине бурая шляпка полузасохшего обабка.
Палаша хотела уже поворачивать к зимовью, как разглядела в траве плоскую коричневую шляпку перезрелого опенка. Опятам сейчас самая пора. Палашка вспомнила, как в детстве ходили за опятами с бабушкой Настасьей. Палашка опятами была недовольна: похожи на поганки, вовсе не отличишь. Наберешь полный кузовок, а бабка половину, а то и больше выбросит. Сама бабушка Настасья отличала опят против всех прочих грибов. Самый спорый гриб, на все годится: хоть солить — хоть сушить, хоть варить — хоть жарить. Палашка не возражала, а про себя думала: потому спорый, что гнездами растет — где же бабке по одному грибку насобирать корзинку.
Сейчас эта их спорость была бы куда как кстати.
Палашка огляделась. По обе стороны дороги редкий лес: осины, березы, кое-где в одиночку и сосны и лиственницы.
«Пошто его так изредило?»— подумала Палашка.
Потом заметила торчащие между кустами ольшаника пни и сообразила. Строевой лес — сосну и лиственницу вырубили, потому и обредела деляна.