Бесконечно признателен, тронут, горд, удивлен, смущен. Борис Пастернак
Вошел Федин и зло ухмыльнулся, покосясь на мои пироги. Он отлично знал про Зинаидин день[352], бывая ежегодно в числе гостей. … Он прошел к Боре в кабинет, и там состоялось короткое, но шумное объяснение. … Боря спустился злым и возмущенным и рассказал, что Федин приходил убедить его отказаться от премии, тогда все будет тихо и спокойно, а если не откажется, то начнутся неприятные последствия.
Обсуждая события, мы[353] поглядывали в окно и скоро увидели быстро шагающего по пастернаковской дороге Федина. Не прошло и пяти минут, как Федин прошагал обратно, а еще через пять минут в кабинет Всеволода вбежал Пастернак и, запыхавшись, сообщил, что Федин приходил к нему с «ультиматумом», и добавил: «Приходил впервые не как друг, а как официальное лицо». Пастернак спрашивал у нас совета: Федин дал ему 2 часа срока на размышление для отказа от премии. Всеволод сказал: «Поступай так, как сам находишь нужным. Никого не слушай. Я тебе вчера твердил и сегодня еще повторю: Ты – лучший поэт эпохи. Заслужил любую премию». В ответ Пастернак воскликнул: «Тогда я пошлю благодарственную телеграмму». Всеволод улыбнулся: «Вот и отлично!» Пастернак побыл очень недолго, но несколько раз возвращаясь к тому, как его крайне поразил, более того, больно ранил официальный разговор Федина, не личный – между друзьями, а официальный, ультимативный.
К.А. Федин осуществил разговор с Пастернаком. Между ними состоялась часовая встреча. Поначалу Пастернак держался воинственно, категорически сказал, что не будет делать заявления об отказе от премии и могут с ним делать все, что хотят. Затем он попросил дать ему несколько часов времени для обдумывания позиции. После встречи с К.А. Фединым Пастернак пошел советоваться с Всеволодом Ивановым. Сам К.А. Федин понимает необходимость в сложившейся обстановке строгих акций по отношению к Пастернаку, если последний не изменит своего поведения. … Федин сообщил сейчас по телефону, что в условленное с ним время Пастернак не пришел для продолжения разговора. Это следует понимать так, что Пастернак не будет делать заявления об отказе от премии.
Мне всегда казалось, что советским человеком можно быть по-иному, чем это хотят заставить меня думать: живее, спорнее, свободнее, рискованнее. Мне бы не хотелось расстаться с этим представлением. Я готов оплатить верность ему любой ценой.
Я думал, что радость моя по поводу присуждения мне Нобелевской премии не останется одинокой, что она коснется общества, часть которого я составляю. Мне кажется, что честь оказана не только мне, а литературе, к которой я принадлежу, советской литературе. Кое-что для нее, положа руку на сердце, я сделал.
Как ни велики мои размолвки с временем, я не предполагал, что в такую минуту их будут решать топором. Что же, если Вам кажется это справедливым, я готов все перенести и принять. Но мне не хотелось бы, чтобы эту готовность представляли вызовом и дерзостью. Наоборот, это долг смирения.
Я верю в присутствие высших сил на земле и в жизни, и быть заносчивым и самонадеянным запрещает мне небо.
Я жду для себя всего, товарищи. И вас не обвиняю. Обстоятельства могут вас заставить в расправе со мной зайти очень далеко, чтобы вновь под давлением таких же обстоятельств меня реабилитировать, когда будет уже поздно. Но этого в прошлом уже было так много! Не торопитесь, прошу Вас. Славы и счастья вам это не прибавит.
Пастернак выслушивал критику своего «Доктора Живаго», говорил, что она «похожа на правду», и тут же отвергал ее. Книга его не только антисоветская, она выдает также полную неосведомленность автора в существе советской жизни, в том, куда идет развитие нашего государства. Отрыв от писательского коллектива, от советского народа привел Пастернака в лагерь оголтелой империалистической реакции, на подачки которой он польстился.