Место для могилы Б.Л. выбрано красивейшее – лучше невозможно – открытое со всех сторон, на пригорке под тремя соснами, в видимости от дома, где поэт прожил последнюю половину своей жизни. Здесь толпа кажется еще большей, чем в саду. Вот и процессия с гробом. Перед тем как опустить его на землю рядом с могилой, его почему-то поднимают над толпой, и я в последний раз вижу исхудалое, прекрасное лицо Бориса Леонидовича. Я стою шагах в 8–10 от могилы. … Начинается траурное собрание. Первым говорит профессор Асмус. У него нелегкая задача, но он превосходно справляется с ней. Я плохо запомнил его речь, но в ней ничто не показалось бестактным, ненужным, лишним… Чтец Голубенцев читает «О, если б знал, что так бывает…». И другой, незнакомый мне, совсем юный и искренний голос читает до сих пор не напечатанного, но широко известного «Гамлета»[372]. Трудно сделать лучше выбор. В ответ на последние строки «Гамлета» в толпе пробегает шум. Атмосфера мгновенно накаляется, но тот же голос, который объявил об открытии траурного митинга (я не вижу этого человека за головами впереди стоящих), поспешно его закрывает. Еще больший шум и голоса протестов. И сразу, еще на общем шуме и возгласах, какой-то сладкий голосок что-то говорит о росе, в которую скоро превратится поэт, и тому подобную приторную мистическую чушь. Он еще не кончил, как хриплый и едва ли трезвый голос выкрикивает, что он должен от имени рабочих Переделкина (какие же в Переделкине рабочие?) заявить, что «они» не понимают, почему Пастернака не печатали и что «он любил рабочих»… Начинает попахивать политической провокацией, но вездесущий Арий Давыдович[373] тихо распоряжается, и вот раздаются слова команды: «Раз-два, взяли…»
Это опускают в землю гроб.
Слышатся возгласы: «Прощай, самый великий!.. Прощайте, Борис Леонидович!..» «Прощайте…». И вдруг сразу наступает тишина, и вот уже стучат комья земли по крышке гроба Бориса Пастернака.
Я шел на дачу поэта впервые, но в расспросах нужды не было – все двигались в одном направлении. Ворота – настежь. Добротный, деревянный двухэтажный дом, еще какие-то строения. Примерно на половине довольно большого участка лес прорежен, но не вырублен. Не слишком ухоженный забор, живая ограда, нечто вроде лужайки ближе к краю. Все это заполнено людьми и слегка циркулирует, выплескивая часть втекающего потока наружу. …
Постепенно я разобрался, что циркуляцию, видимо, создает подобие очереди, несколько теряющей отчетливость у главного дома. Заняв с дочкой место, мы довольно быстро приблизились к крыльцу, но тут произошла заминка. Трое подтянутых широкоплечих парней в штатском, с лицами, которые неуловимо похожи своим отсутствием определенного выражения и этим обычно выделяются среди других, спокойно и напряженно работали, снимая каждого входящего в дом с двух позиций. … В комнате с гробом стоял рояль, за которым играл Рихтер. Последний раз я вглядывался в лицо умершего пятнадцати лет, когда хоронил школьного товарища. И осунувшееся, закаменелое лицо поэта потрясло меня несовместимостью с тем, каким помнилось. Но кто-то тихо попросил нас не задерживаться.
Я не знал никого из близких поэта и в таких ситуациях не люблю расспрашивать. Но, выйдя на воздух и придя в себя, невольно обратил внимание на красивого темноволосого юношу в белой рубахе и распахнутом черном костюме, который стремительно, как в забытьи, перемещался по участку, то и дело с кем-нибудь заговаривая и силясь изобразить деловитость. От соседа узнал, что это младший сын Бориса Леонидовича (в 1976 году он скоропостижно скончался от болезни сердца). Тот же человек сказал, что поджидают еще литфондовскую машину, которая должна отвезти тело на кладбище. Мне не захотелось провожать машину, и мы с дочкой отправились загодя, став у самой могилы. Выбранное место – лучше не придумать: на пригорке, у трех больших сосен, прямо против дома писателя, который хорошо виден примерно в полукилометре.