Он любил свою родину – ее природу, ее великую духовную культуру, ее больших людей: художников, писателей, музыкантов. В автобиографических сочинениях он написал – как всегда сжато, скупо, целеустремленно немногие по числу страницы – о Льве Толстом, о Скрябине, о Блоке. Не скоро появятся образы этих художников, равные пастернаковским по способности запечатления.
Это понимание и это видение должны ранить, порождать ощущение какого-то несоответствия, неблагополучия в том, что так близко касалось не только его лично, но – через него – искусства. Тем удивительнее мужество, скромность, достоинство, терпение, с каким он встречал и перенес свою нелегкую судьбу в литературе. Он не навязывал себя современности, не спорил с нею, так как уважал ее и твердо знал, что придет время, когда современность к нему вновь обратится. Это время не за горами.
Асмус произнес сдержанную, смелую речь. Он говорил о том, что умер писатель, вместе с Пушкиным, Достоевским, Толстым составляющий славу русской литературы, что если даже мы не во всем можем с ним согласиться, то все мы, однако, обязаны ему благодарностью за то, что он дал пример непреклонной честности, неподкупной совести и героического отношения к своему долгу писателя.
На кладбище царила тишина, и все внимательно слушали. Потом актер Голубенцев прочитал стихи: «О, знал бы я, что так бывает…» Раздались выкрики рабочих, хорошо нас знавших, кричали, что Пастернак написал роман, в котором «высказал правду, а ублюдки его запретили». Ко мне опять бросились распорядители, прося прекратить речи, но я сказала, что ничего страшного в этих выкриках нет. Они были очень взволнованы, и мне стало их жаль. Я просила их объявить, чтобы подходили прощаться, через десять минут будем опускать гроб. У меня в голове вертелись следующие слова, которые показались бы парадоксальными тем, кто его не знал: «Прощай, настоящий большой коммунист, ты своей жизнью доказывал, что достоин этого звания». Но этого я не сказала вслух. Я в последний раз поцеловала его. Гроб стали опускать в яму, по крышке застучали комья земли, мне сделалось дурно, и меня на машине увезли домой.
Дорогой Евгений Борисович! Я не могла приехать на похороны Вашего отца. У меня бы не хватило сил, и я поздно узнала. Мне некуда было дать телеграмму – о вдове у меня сохранились такие воспоминания, что об этом не могло быть и речи. Сразу я подумала о вас, хотя мы с вами не знакомы. Но не знала адреса. Это письмо поэтому опоздало, но пусть хоть поздно, но все же придет. Вы, вероятно, знаете отношение О.М.[374] к Борису Леонидовичу. Однажды он сказал Анне Андреевне: «Я так много думаю о Пастернаке, что даже устал»… Он писал о нем. В те тяжелые дни, когда дошла весть о смерти О.М., ваш отец был единственным писателем, который ко мне пришел. Ночью, на следующий день после ареста О.М., в тридцать четвертом году, его довез к нашему дому Демьян Бедный, и мы втроем (с А.А.) долго сидели и говорили «о жизни и смерти». Когда-то я была у него в Переделкине и от него узнала, что такое книга стихов. Не цикл, не ряд стихов, а именно книга. Он говорил о «чуде становления книги». Когда О.М. был в Воронеже, они разговаривали через меня. Были у нас трудные разговоры (у меня с ним), и он их помнил, и я их помню. С О.М. этого не бывало. О.М. считал, что Борис Леонидович «всегда прав». Это о «правоте» поэта. Речь у нас с ним шла о нашей жизни и о поэте в ней. Я рада, что под конец этого спора бы не было: поэт всегда прав. … Думая о нем эти дни, я представляю его себе не молодым, которым я его знала, а стариком. Могущественным и великолепным. Я знаю, что он был чудом, самым обыкновенным чудом. С ним мы хоронили эпоху. Мы в ней бились и разбивали себе головы. И он гудел как орган. Мне сказали, что в гробу он впервые стал евреем – еврейским пророком. Этот москвич, дачник, гуляющий по переделкинским рощам, этот ревущий орган, этот еврейский пророк – пусть он лежит в земле; он оставил нам страшно много и разбудил огромные массы людей. Я это точно знаю. Видела. У него было блестящее чувство времени, и то, что он сделал, он сделал вовремя. Последствия этого неисчислимы.
30 мая, вечером, – это дни сдачи экзаменов за школу, – возле метро «Кировские ворота» я и Сумеркин встретились с его школьной подругой, которая нам сказала: «Классик умер сегодня».