Отец много работал, боялся надолго отрываться и, если я шумел, настойчиво просил не мешать. Я не помню, чтобы он кричал на меня или как-то наказывал, но я знал, что дома громко разговаривать нельзя: папа работает. Единственным местом, где я мог играть, когда мама писала, был угол комнаты под отцовским письменным столом и за ним – он стоял углом к стене. Я то занимался строительством из кубиков, то воображал, что мы с папой куда-то едем, и тянул заунывное: Борис-Боря. Потом я узнал свою игру в «Докторе Живаго», когда маленький Шура играл под столом у Юрия Андреевича. Иногда папа останавливал мое нытье коротким «погоди» или вставал и в глубоком раздумье ходил по комнате. В то время он курил, к весне болел ангинами и воспалением десен, с которым справлялся, полоща рот шалфеем и подливая горячую воду из почти постоянно кипевшего на столе самовара. … Боря ставил самовар в коридоре, трубу выводили в дымоход печки, через специальное отверстие, которое закрывалось круглой латунной крышечкой. Когда самовар закипал, его вносили в комнату, старую лампу над столом поднимали на блоке с противовесом, чтобы она освещала всю комнату. Но чаще по вечерам допоздна горела лампа под зеленым стеклянным абажуром на Борином рабочем столе, он без конца подливал себе крепкий чай из слегка шумевшего самовара. Просыпаясь, я поглядывал из-за занавески на его склоненную фигуру за столом в голубом облаке папиросного дыма. Окликнуть его и позвать было совершенно немыслимо. Недаром на вопрос, как вы воспитываете своего сына, папа отвечал: «Учу не мешать взрослым».
Зимой стал снова собираться ЛЕФ[158]
. … Была у меня какая-то смутная надежда, что Маяковский наконец что-то скажет, а я прокричу или даже изойду правдой, – и нас закроют или еще что-нибудь, не все ли равно. Вместо этого вышли брошюрки такого охолощенного убожества, такой охранительной низости, вперемешку с легализованным сквернословьем (т. е. с фрондой, апеллирующей против большинства… к начальству), что в сравнении с этим даже казенная жвачка, в которой терминология давно заменила всякий смысл (Пастернак – вот козырь, – но какой же Пастернак футурист? Разве Пастернак одобрит то обличье балагана, которое придает себе «Новый ЛЕФ»? Не верится. В поэзии Пастернака, замечательной по своим формальным достоинствам и внутреннему напряжению, нет ничего от крикливых уличных задворков, от цирка и балагана. Враг шумихи и рекламы, скромнейший и сосредоточенный, один из тончайших мастеров нашего времени, Пастернак и в первые годы футуристических драк не был футуристом, не является им и теперь, когда от разлагающегося трупа футуризма начинает распространяться тлетворный дух.
Об этом можно судить хотя бы по распространенной дружелюбной, можно сказать, декларативно дружелюбной надписи Пастернаку на первом издании поэмы «Хорошо!» (т. е. не раньше октября): «Борису Вол с дружбой, нежностью, любовью, уважением, товариществом, привычкой, сочувствием, восхищением, и пр., и пр., и пр.»[159]
.Эта надпись говорила о многом. Она как бы подытоживала отношения за полтора десятка лет, может быть для какого-то объяснения, за которым начнутся новые. Она говорила о готовности продолжать их, о наибольшем благоприятствовании, которое неизменно, о том, какими преимуществами авансом располагает высокая договаривающаяся сторона в предстоящих переговорах.
Но готов ли был Пастернак тем же встретить своего друга-противника?