Сколько ни в чем не повинных слов русского языка страдало от жестоких побоев и ударений. За местоимение «твои» приняло муку «хвои́». По преступному сговору с поэтом «художница пачкала красками тра́ву», чтобы получить «отраву». «Гамлет» наверняка не подозревал, что «храмлет» (очевидно, хромает). Рожденные избавлять от страданий, «страдали… осенние госпита́ли». «Сектор» превращал нектар в «не́ктар».
Созвучий не хватало, и злоумышленник совершал невозможные сводничества, например рифмы «взмаху — колымагой», «бухгалтер — кувалда». Или вообще поступал гениально просто: «скучный — нескучный».
С распухшим слогом маялись «сентяб-ы-рь», несколько «люст-ы-р» и «вет-ы-вь».
Обычным делом было живодерское, совсем не айболитовское пришивание к анапесту, как зайцу, дополнительных стоп — «и небо спекалось, упав на песок кро-во-ос-та-на-вли-ва-ю-щей арники». Не в силах отомстить в анапесте «нынче нам не заменит ничто затуманив-шегося напитка», язык все же иногда давал сдачи.
Зверски замученный ямб вдруг изворачивался и жалил палача. Тогда из «рукописей» вылезали половые органы-мутанты: «…Не надо заводить архивов, над руко-пи́сями трястись…» Или поэт, того не желая, с возрастным шепелявым присвистом просил художника не предавать дерево: «…Не предавай-ся-сну…»
На каждом шагу случались артикуляционные насилия: «…Попробуй, приди покусись потушить…» или «…И примется хлопьями цапать, чтоб-под-буфера не попал…», соперничающие с «бык-тупогуб-тупогубенький бычок…»
В логопедической муке: «Пил бившийся, как о́б лед, отблеск звезд» — рождался таинственный Како́блед, открывая кунсткамеру компрачикосов. В ее стеклянных колбах находились «застольцы», «окраинцы» и «азиатцы», — чтобы у последних получилось «венчаться». В химическом растворе висел Франкенштейн поэтической инженерии: «Тупоруб», — рожденный из «поры» и сослагательного наклонения: «…Мы-в-ту-пору-б-оглохли…»
Ради сомнительной рифмы к «ветер» наречие «невтерпеж» безжалостно усекалось до «невтерпь». «Личики» кастрировались до «личек», иначе не клеилось с «яичек». Были «щиколки» вместо «щиколотки»; подрезанное в голове — «вдогад» ради «напрокат». Попадались и тела, с трудом поддающиеся опознанию: «всклянь темно».
«Выпень» батрачил на «кипень». «Наоткось», по аналогии с «накось», очевидно, просто предлагалось выкусить, как тот туман, который «отовсюду нас морем обстиг».
Становился понятен траур «фразы Шопена», которая «вплывала, как больной орел». Болезнь птицы, переведенной из семейства ястребиных в водоплавающие, была трагически закономерна.
«Над блюдом баварских озер» происходило несогласование единственного и множественного чисел.
В «Сестра моя — жизнь»:
претензия была даже не к утверждению, что расписание поездов более грандиозно, чем Святое писание, а просто к смысловому несогласованию в повелительном наклонении — «хотя его сызнова все перечти».
Все глумления над смыслом совершались с поистине маниакальным объяснением — «чем случайней, тем вернее, слагаются стихи навзрыд». Главное, во всем этом не было ничего от хлебниковского словотворчества — «леса обезлосели, леса обезлисели», ничего от веселой обериутовской зауми Заболоцкого и Хармса, в своих дневниках величавшего Пастернака «полупоэтом».
Громада творчества была неприступна — от поэтических завываний юного барчука:
О вольноотпущенница, если вспомнится,
О, если забудется, пленница лет… — до интонаций бердичевского аптекаря, вздыхающего в «еврейском родительном»:
Что слез по стеклам усыхало!
Что сохло ос и чайных роз! Мутный роман о Докторе, завернутый в лирическую броню приложения — с начинкой о Боге, делался недосягаемым для критики.
Читатель, вдруг заметивший весь этот стилистический бардак, соглашался скорее признать собственную поэтическую глухоту, чем промах у Мастера. Это уже работала «духовность», уничтожавшая все живое, пытавшее подступиться к святыне.
С заповедью наречения имен, данной Адаму, в новый мир пришла вещественность. Названные предметы перестали быть равными себе и стали различаться. В стремлении поэта попрать вещественность и тем самым «расчеловечить» мир слышались отголоски древней зависти павшего Ангела-светоносца — Денницы к существу, созданному по образу Божьему и наделенному правом именовать. Как дух безумия, Пастернак всю жизнь создавал языковой хаос, одетый в одежды смысла:
Пошло слово «любовь», ты права,
Я придумаю кличку иную.
Для тебя я весь мир, все слова,