Под вечер в воскресенье жена и сын Ванька уезжали. Их подхватил сосед на «Москвиче» и обещал подбросить до станции. Жена велела Полуянову вести себя хорошо и на неделе приезжать. Полуянов поцеловал своих в толстые щеки. Потом залез по приставной лесенке на крышу, и стал махать рукой, и с конька смотрел, как, переваливаясь, уходил «Москвич» за большое поле, мимо трех дубов на дороге, а потом исчез, покатил по грунтовке.
К этому послеобеденному воскресному часу все гости уже отбыли из деревни Кукареки, все машины уехали, и Полуянову сверху было как-то особенно хорошо видно, как сразу опустела и затихла деревня. Какое-то сиротство спустилось на селение, когда городские уехали: никто не копался в огородах, никто не бегал по соседям. Все затихло и переживало отъезд.
Сверху были видны желтые сады, игрушечные крыши изб, погребов и сараев, прудок, старые вербы на косогоре. У леса на озимых паслись две коровы. Они были черно-белые, словно составленные из разных кусков. За ними начинался редкий лес, слоями, как на марлю, наклеенный на сизый осенний воздух.
Анюшка сидела на лавочке у своего палисада, выкрашенного новой ядовитой сине-зеленой краской. Вставки новых желтых, коричневых, зеленых раскрасок очень забавно оживляли привычный осенний вид деревни.
— Уехали? — спросила Аня.
— Уехали, — сказал Полуянов. — Смотри, Аня, а коровы-то!
— Ага! — ответила она в быстрой своей манере. — Колюнька пропил.
— Кого пропил?
— Да он браги нагнал, нализался и спит теперь где-то. А они вон отбились. Теперь раскусили и будут шастать. Пропил, словом, пастух херов.
Как все бабки деревни Кукареки, она умела вставлять мат во всякий самый невинный семейный соседский разговор. И нимало не стеснялась — она была очень чиста, Анечка.
Колька, второй мужик деревни Кукареки, был он совсем не то, что дядя Веня. Он добрый: мордастый, опухший от браги и насмешливый. «Здорово, Валерьга» — кричал он Полуянову. Когда из деревни уезжали гости, то Колька подходил ко всем, просил привезти вина и водки, клялся матерью и божился, что у него есть знакомый начальник склада ГСМ, и обещал две канистры бензина за бесплатно. Все это знали, водку не обещали, смеялись и Кольку похлопывали по плечу. Он считался в деревне не пропащим мужиком. Лет ему за пятьдесят.
На этот счет в деревне Кукареки свое строгое правило. Если кто «затирает» брагу и гонит самогон — для себя и для дела — тот не пропащий, хороший человек. Тот, кто «затирает» и пьет брагу без выгона — тот пропащий, «пьяница». Колька еще гонит, но уже «пьяница», пропадает.
— Ну теперь он их пропьет, — сказала Анечка Полуянову. — Вот эти две, которых он проспал пьяный, пропил, они теперь сюда на озимые дорожку выучили, и уже они со стадом ходить не будут. Так и будут теперь отбиваться и по кустам сюда драпать.
— Придется ему по кустам за ними побегать, — сказал Полуянов.
— Ой нет, что ты, Валер! Пастухи так не сделают. Он ее в лес заведет, одним кнутом рога запутает, к дереву привяжет. Ватником своим голову накроет и начнет вторым кнутом стукать.
— Чтобы не бегала?
Анечка не поняла его.
— Вот так стукать начнет, — она показала как. — Чтобы и следов само главное не было. А у них рука сильная, они умеют. У них корова, бывает, с одного удара на колени падает. Потом он подождет, когда она подымется, и снова ударит.
— Так она ж подохнет!
— Не, они с такого боя — каждый день если — доиться перестают. А он их так будет бить каждый день, вот этих, которые бегают. У них молоко уйдет, они станут самые худшие в группе, и их спишут на мясокомбинат. Вот их, глядишь, через месяц и нету — которых он проспал, пустил на озимые, пропил то есть по-нашему.
Она сидела на тихом осеннем солнышке и болтала в воздухе ногами, простодушная, как девочка. А Полуянов смотрел за пруд, за две большие ветлы, что стояли перед пустошью, на зеленое поле и на двух коров, которых прозевали, пропили.
Баба Маня, в три погибели согнутая, подошла и глянула своим чистым и ясным взглядом. Она согнута и скрючена, как старое дерево, и словно из дубовой коры, из коричневого ее истерзанного временем лица смотрят лучистые маленькие глаза. Это главный человек в деревне, потому что говорит всегда умно и верно. А когда кричит, то голубые глаза горят голубым огнем. Зато когда улыбается, то словно кривая молния пролетает над ее опаленным лицом — все оно освещается и гаснет. Зимой она поймала в курятнике и руками убила коршуна.
— Валер, — спросила она, — а верно ли, что цены будут поднимать? Говорят, а?
— Говорят, говорят, — ответила за него Анечка быстро и встала напротив бабы Мани. — На сахар, на хлеб, на масло и на муку.
Подошла немая и стала застенчиво улыбаться — так она здоровалась со всеми. Он была худенькая и плохая, словно недоевшая, недополучившаяся. Жила одиноко и молча с злобной и заливистой сучкой Пулькой, которую за злобный нрав все уважительно звали Пулей.
Стали подходить бабки. Ждали машину хлеба, ту, которая привозила буханки. Брали для свиней, их тут зовут только поросятами и откармливают до небольших размеров, на полцентнера.