Обвешанный свертками, он все увеличивал ношу. Купил огромный медный поднос, связку джезв, которые здесь называли финджанами, с большим усилием отказался от огромного медного кувшина, украшенного арабской вязью, прихватил три вязанки янтарных четок с крестами — для подарков и, не выпуская все это из рук, ухитрился выпить стакан густого киселя с орехами и кардамоном. Кисель назывался «сахлаб», в переводе с арабского — «орхидейный». Его вряд ли делали из орхидей, но сама идея орхидейного киселя нравилась Сироте. Кроме того, кисель пришелся ему по вкусу. Правда, пить его надо было зимой, обогревая руки и нос горячим душистым паром, медленно пропуская согревающую струю через пищевод, потом наслаждаясь теплым колыханием киселя в желудке и душистой отрыжкой. Но Сирота уже решил не задерживаться в Иерусалиме, а сахлаб летом продавали только тут, на арабском базаре.
Насладившись киселем, Сирота решил остудить рот холодным малаби с малиновым сиропом. Это безвкусное желе, вызывающее чувство странной пустоты в желудке, было правильнее есть летом. Нравилось оно ему меньше, чем горячий сахлаб, но и его продавали только тут. Еще в Яффе. И в Акко. Ни в Яффу, ни в Акко Сирота уже не успевал. У него осталось одно дельце: поудить рыбку на Тивериадском озере в компании Игаля, того самого генерала, который надеялся в конце жизни покорить свою юношескую любовь, Рахиль Бройдо, и жениться на ней, но не дождался невесты. Сирота уже договорился с Игалем о поездке и думал о ней с удовольствием.
Дома его ждал сюрприз: телеграмма о приезде Виты Скарамелло.
— Побродите по Иерусалиму без меня, — решительно бросил он Маше. — Три дня — дело невеликое. А я должен поехать в Тверию. Другого времени для этого у меня не будет.
И был вечер, тягостный и бесконечный, и Маша всхлипывала, и горлицы ворковали, и воздух пах лавандой и розмарином, пышно разросшимися на городских клумбах и во дворах.
Сирота досадливо взглядывал на хлюпающую носом Машу и снова погружался в книгу. Дело в том, что Маша на сей раз хотела лететь с Сиротой в Америку. И справить свадьбу именно там. В ресторане. С Генрихом Сиротой и его гостями. А медовый месяц провести на Гавайях.
Против свадьбы Марк не возражал, но брать с собой Машу сейчас в Нью-Йорк отказывался. Ему предстояли нелегкие дела, времени на Машу не будет, о медовом месяце и говорить нечего. А он хотел сыграть свадьбу в Иерусалиме. Только тут и нигде больше. И уже знал, где в их садике поставят хупу и как она будет выглядеть. И как будет выглядеть Маша, и где встанут столы, и где разместится оркестрик из местных клейзмеров. И что они будут играть, и что петь. И он хотел, чтобы женщины сидели отдельно, а мужчины — отдельно. Он хотел только так, а Маша хотела совсем иначе, и спорить об этом у Сироты не было сил.
Он дочитал комментарии к «Иудейской войне» и закрыл книгу. Нашел в залежах письменного стола большой картонный конверт, вложил в него книгу и оставил конверт на столе. Отправить посылку он уже не успевал, первый автобус в Тверию покидал Иерусалим в шесть часов утра.
А вечером следующего дня Марк Сирота сидел на берегу Тивериадского озера и ловил рыбу. Его глаза с удовольствием вбирали густую зелень на невысоком берегу напротив, торчащие вокруг лодки камыши, церковь на пригорке, развалины чего-то древнего за ней, гречишное поле и убегающий кверху склон, покрытый яркой травой. Время от времени он взглядывал на Игаля, сидевшего рядом. Лица его Сирота не видел. Игаль развернулся корпусом к озеру, болтал ногами в прохладной воде, и, по его словам, тивериадской рыбе это вовсе не мешало попадаться на крючок, потому что это самая безразличная рыба на свете. Она видела все, она пробовала на зубок человеческое мясо любой породы и жирела от элементов, некогда бывших греками, римлянами, евреями, сарацинами, добрыми христианами крестовых походов, турками, египтянами и арабами. От этих речей Сироту подташнивало.
Весь день они провели за теплой водкой и разговорами о лодке времен начала нового летосчисления, которую односельчане Игаля раскопали на дне озера и с которой всё еще возились. Игаль был влюблен в лодку, в процесс ее сохранения, в археологию и свое озеро. Все остальное вызывало в нем раздражение. Он был жилист, прожжен солнцем насквозь, высок, широкоплеч и невероятно ловок и экономен в движениях.
— Рассказывай! — велел Игаль Сироте, когда о лодке было рассказано все до последней подробности. — Что ты делал в славном городе Иерусалиме?
— Читал Флавия, — ответил Марк и провел языком по пересохшему нёбу.
Он и сам был здоров пить, но Игаль оказался еще крепче. Вторая бутылка «Голды» улетела в кусты, на ее месте немедленно появилась третья. Закусывали холодной курицей и помидорами.
— Флавия? — нахмурился Игаль. — Там много вранья.
— Или правды, которую мы не хотим слышать. — Марк выдохнул спиртной пар, настоявшийся на горячей слюне.
— По телефону ты жаловался на Зевика, — напомнил ему Игаль.