— Заткнись! — гаркнул Ангел и про себя решил: «Так, хотят от меня избавиться. Значит, я никому больше не нужен, и чтобы выжить, как летучую мышь дымом, наполнили дом визгами».
А за стенкой-то, за стенкой — так пищат, так завывают!.. Вам не приходилось видеть детишек — годовалых, двух-трехлетних, не больше, — когда оставишь без присмотра весь этот цветник радостей человеческих? Скажем, видит один — у соседа на голове имеется ухо, висит сбоку, словно лопух или лист капустный. Ну как не вцепиться в него, не подергать, — крепко ли держится? Сам лопоухий воет, отпихивается, потом, слышишь, уже блеет, мычит и вдруг как завизжит, по-поросячьи!
— Нет, я больфе не могу, вы флыфыте? — отчаянно заголосил Кирикэ. Предоставим читателю возможность самому домыслить его прононс. — Они сейчас глаза друг другу повыколют! Ой, боже, и в чем мы согрешили, баде?
Не выдержал Ангел, схватил его за грудки:
— Слушай, ты скажешь наконец или нет?! Кого я здесь хозяином оставил?
Вот тебе на, у мельницы новый хозяин…
— Тише, баде, тише! — умоляет Кирикэ. — Вы их пугаете. Услышат соседи — и палками нас… по шеям надают…
— В последний раз спрашиваю, кто к этому руку приложил, а? Кто сказал, что здесь будут ясли?! И почему у тебя посторонние бродят по музею? Сегодня неприемный день!
Кирикэ шмыгнул носом и вопросом на вопрос:
— А что было делать? Пришел милиционер, накричал, а потом вся Тюлькина родия… Я не пускал.
— А ну отойди, чудовище… — потянул дверь на себя, раз, другой, третий… Шагнул в комнату… О боже — ад, чистой воды ад, будто самум по дому прошелся. Все, что хранилось здесь как музейные реликвии, что берег Ангел как зеницу ока, — ковры и зеркала, диваны и перины, плюшевые занавески и атласные покрывала — все валялось вверх тормашками. Тут разбито, там облуплено, перепачкано и уписано.
А на полу, на ворсистых индийских коврах, кишмя кишат — они, цветы жизни, свет очей наших… И плачут, дорогие товарищи, да! Раздетые, замызганные, мокрые, сопливые, et cetera, et cetera…
— Это ж как теперь называть? Она же оформлена как «спальня буржуйки-мельничихи», — передернулся Ангел, не веря своим глазам.
— Все в утиль, говорят, а здесь ясли будут, баде. Вам не сказали в Доме культуры? Заведующая приходила, с зонтиком, и милиционер с пистолетом. Пришли и закричали: «Очистить помещение, гражданин! Ты бездельник, убирайся, — дом бросовый, колхозный, для музея не соответствует». Слышите, баде, — нетерпеливо потянул Кирикэ Ангела за рукав, — а что значит «в утиль, годно к списанию»? Потому что Синилькин, тут как тут, загундосил: «Ой, сколько здесь старья и хлама! Проведем документально сдачу-прием, спишем актом — и в утильсырье!»
Ангел ошалело озирался по сторонам — не сразу сообразишь, зачем надо списывать, что пойдет в утиль. Какие там к дьяволу документы и акты? Или решили сделать его заведующим деткомбинатом? В руке топорщилась какая-то бумага, то ли акт, то ли решение. А что это за комиссия по износу? Глянул и рухнул как подкошенный — из спальни мельничихи снова донеслось истошное:
— МАА-МААААА!
Кирикэ, вздрогнув, сиганул из комнаты как соленый заяц. Ангел бросился вслед:
— Подожди ты! Что они сказали, милиционер и эта вегетарианка? Зачем приволокли эту ораву?
— Да нет, — захныкал Кирикэ. — Говорю же вам, только те ушли, Синькин подбросил свой выводок и еще каких-то цыганят, племянников, что ли. Пришел и командует — горынычи вы мои, надо это хорошенько загадить, чтоб превратилось в старье, и пустить на свалку, а он потом все задарма утилизует. Я кричу: «Дядя, вам детей не жалко?» И он мне кричит: «Держишь в руке решение? Держи и катись отсюда. Остальное — не твое дело, а государственное».
Теперь только у Ангела стало проясняться в голове. «Почему командует Тюлькин? Значит, музей пойдет в утильсырье, и мне, Ангелу Фарфурелу, делать здесь нечего».
Кирикэ опять встрял:
— Тут Беллони три раза приходил, просил передать, вот записка вам…
Вынул Кирикэ из кармана смятый листочек, на котором коряво, наспех было что-то нацарапано. Ангел с трудом разобрал:
«Хочешь пасти стада прекрасных небесных туч, Ангел? Прошу, зайди ко мне. Будет тебе и зарплата, а мой дом, знай, — твой приют. Плюнь на все, градобойщик, понял? Племянник у меня — начальник».
Как трепещет камышинка от дуновения прохладного ветерка, так и Ангел затрепетал.
— Тьфу! — вырвалось у него. — Честно, поцелую его в апельсиновую макушку! А эта халупа пусть горит синим пламенем на радость Синькину-карусельнику.
Сказать-то сказал, да ведь это полдела. Как-никак, он на службе находится и заявлял о желании трудиться на избранном поприще. Теперь надо писать, что оно, это желание, пропало, — короче, подать заявление об увольнении. Но они везде и всегда одинаковы… как это скучно! «Прошу, начальник, освободить меня с первого. В противном случае с пятнадцатого я и без вас освобожусь». Ангелу же хотелось объясниться, что вынуждает его проститься с многолетней службой, даже без заслуженной награды. Взял ручку, принялся писать.