— Нет-нет, вовсе нет… Любовь, да, Господи Боже мой, я не знаю, но так, как вы говорите, быть не может… Здесь должно быть и что-то другое, огонь, пылающий среди шлака, неслыханное преображение, апофеоз… Смерть и воскресение… Ах, мне это неведомо… Может быть, любовь — все, что вы говорите, но наверняка и нечто большее… Безумие, тревога, обман, сожаление, разочарование, наслаждение, лихорадочная греза, капризный демон, которого, вероятно, способны обуздать олимпийские умы вроде вас, господин фон Штайн… Но любовь определенно и что-то другое, превыше всего этого… Костер, на который мы добровольно восходим, всеобщее уничтожение… Помогите! Неужели мне никто не поможет!
Он с криком вскочил и принялся яростно скрести самые потаенные места, сорвал с себя сюртук и рубаху, терзая грудь ногтями. Барон смотрел на него внимательно, как охотник на агонию добычи. Г-н фон Штайн отвернулся, глядел в сторону, в сад, он слишком дорожил душевным спокойствием, чтобы созерцать столь унизительное зрелище. Пастушки подошли ближе, глаза у них были ясные и настороженные. Герман как одержимый бесновался перед своими мучителями.
— Не может быть так, как вы говорите! — кричал он. — Не знаю!
Оскальзываясь на гладком паркете, он кинулся прочь от своих врагов. Запахи дворца стали вдруг одуряюще тяжелыми и словно бы цепенили его движения, он ковылял как в кошмаре, где каждый шаг требует страшного напряжения воли и физических сил. Босые ножки пастушек крадучись спешили следом, точно ласковый, увещевающий шепот. Двигаешься как в густой сладкой жидкости. Он с трудом вскарабкался по лестнице, буквально повисая на перилах.
— Длинный Ганс! Помоги!
Тихий шелест огорченных голосов за спиной, без гнева, без угрозы. Опасность таилась у него внутри. А они желали ему добра. Отчего он не хотел понять? Отчего вел себя так нелепо?
Он шатнулся к стене, уперся в нее ладонью. Рука стала липкая, будто он окунул ее в кружку с медом. Дышалось трудно. Воздух тек в жаждущие легкие еле-еле, как сироп. Босые ножки все шелестели и шелестели.
— Длинный Ганс!
Дверь была распахнута. Длинный Ганс голышом стоял посреди комнаты, пристально разглядывая швы на рубахе. Одежда валялась на ковре. В постели раскинулась Камилла, ожидающая своего великана любовника. На Германа она посмотрела застывшим, невыразительным взглядом. Длинный Ганс, наморщив лоб, оторвался от своего занятия.
— Черт меня побери, но баронские хоромы кишат ползучей нечистью. Представляете, пастор? И ведь эта гадость только на нас двоих и набросилась.
Герман оцепенел. Сунул руку под мышку, поскреб влажные волосы. Бурые насекомые покрыли ладонь нечастой живой сеткой. Его чуть не вывернуло. Кожу на голове покалывает как электричеством, наверняка эта дрянь уже прогрызла череп и ползает по его трепещущим обнаженным мозгам.
Рука у Германа дернулась, будто опаленная огнем.
— Тьфу, мерзость какая… И правда заколдованное место… Идем, Бога ради! Скорее прочь отсюда, нельзя нам здесь оставаться! Идем!
Пастор и голый великан точно обезумевшие кони мчались по заколдованному дворцу. Томные пастушки по стенам — как привядшие цветы; они зевали и терли глаза — ни дать ни взять усталые дети на празднике, когда веселье утихло. Представление окончено, утруждать себя более незачем. Филлида полулежала в кресле, с дымящимся свечным огарком в руке. Пастушки безучастно глядели, как гости несутся мимо, расхристанные, орущие, полуголые. Их это уже не касалось. В заключительной сцене спектакля они были персонажами без речей.
Без малого в миле от замка они наконец сделали привал; Герман смог отдышаться, а Длинный Ганс — одеться. Зуд давным-давно прекратился. Однако на груди у обоих остались кровавые расчесы.
XI. На королевской службе