Очень удобно, между прочим. Договорился, отстоял очередь, заплатил – и никаких проблем. А то вон я летом закрутился с Натахой Дылдой с улицы Саркисяна, так тех проблем хлебнул полной ложкой. Сначала-то все было очень даже ничего. То самое, за что Надька Барби, Галина Валентиновна и Шапокляк брали мзду, мне доставалось совершенно бесплатно; более того, Дылда даже пару раз сама платила за меня в шалмане. Предки ее меня обедами угощали, ночевать зазывали. Я не отказывался, конечно, относя благосклонность этой семейки на счет своей незаурядной личности. А через две недели такой сладкой жизни наступил крах. Натаха торжественно известила меня о кое-каких изменениях в собственном физиологическом состоянии, недвусмысленно погладив при этом себя по животу. Я, понятно, запаниковал и начал уже всерьез обдумывать вариант замутить какой-нибудь несерьезный шухер и отсидеться месяцок в подвале гагаринского полицейского участка. А там, мол, видно будет… Хорошо мне вовремя шепнули, что настоящим виновником грядущего пополнения в Натахином семействе являюсь вовсе не я, а Шурик Чебурашка из десятого дома, с которым она до меня гуляла! Тут-то нехитрый план Дылды и раскрылся. С Чебурашки что взять? Сирота, голь перекатная. А у меня папахен есть – дальнобой. Состоятельный то есть и уважаемый человек. В общем, все обошлось. Правда, поволноваться все-таки пришлось немного. Когда Дылдин родитель за мной по Саркисяна аж шесть кварталов с обрезом гнался… А сама Натаха, кстати, понимая свою неправоту, не очень-то и обиделась. Расстроилась больше. «Не оценил ты, Умник, моей любви, – сказала она мне, когда мы случайно встретились месяца полтора тому назад. – Вот взял бы ты меня с чужим дитем, я бы тебе всю жизнь благодарна была! И мамка, и папка мои тебе благодарны были б! Как сыр в масле катался бы, ни в чем себе не отказывая! Любовь в том-то и состоит – если ты ко мне со всей душой, то и я тебе тем же отвечаю…» Сопровождавший ее Шурик Чебурашка с обреченным видом вздохнул. То ли соглашаясь со словами новообретенной подруги, то ли вспоминая обрез главы семейства, в которое оказался-таки втиснут за неимением более выгодного варианта.
В тот момент я с Натахой спорить не стал, а вот если бы меня сейчас спросили, что такое любовь, я бы сказал совсем другое…
В любви нет места этому «ты мне, я тебе», вот так бы я сказал. Любовь – это неуемная жажда бескорыстной и бесстрашной жертвы. Вот если бы знал я точно, что сделать, чтобы хоть чуточку Ветка стала счастливее, – в лепешку разбился бы, но сделал бы, на любую смерть пошел бы, лишь бы она знала, что за нее. Ничего бы не испугался. Какой может быть страх там, где есть любовь? Голову снял бы и на тарелке принес… Помню, когда-то давным-давно пересказывал я Деге и Губану свежепрочитанную биографию живописца Ван Гога. Покатывались мы со смеху: эх и дурачок этот Винсент! Послал подарочек проститутке. Та, наверное, обрадовалась, предполагая увидеть какую-нибудь бирюльку. Развернула, а там… половинка уха. Умора! Только теперь я понял всю глубину искренности подношения безумного голландца. Подарить возлюбленной частицу самого ценного, что у него есть, – самого себя…
И вышагивая сейчас в своей келье от стены к стене, иногда останавливаясь в центре лунного креста на полу, чтобы перевести дух, вздохнуть, восстанавливая ритм беспрестанно сбивающегося дыхания, я прикидывал: а что, если и вправду сейчас отмахнуть себе… не половинку даже, а целое ухо? Отнести моей Ветке? Тогда-то она точно поймет, насколько у меня все серьезно… А что? Джага есть. Дега мне ее вечером притаранил. Минутное дело – ухо отмахнуть. Раз – и готово…
Расстались-то мы с Веткой сегодня в купальне не очень хорошо… Прямо скажем, очень даже скверно расстались.
…Я еще лежал на каменной полке, которая уже не казалась холодной и неудобной, лежал оглушенный, с бешено бьющимся сердцем. И в который раз благодарил темноту – теперь за то, что она не позволяла Ветке видеть плавающую на моем лице глупую улыбку.
И она, моя Ветка, лежала рядом, и ее рука согревала мне грудь, легонько поглаживая, и эти почти невесомые поглаживания казались мне истаивающей тенью недавних жадных объятий.
– Давно… – внезапно проговорила она.
– А?
– Ты спрашивал, давно ли я с Максом. Очень давно. Нам по столько было, сколько тебе сейчас. У меня ведь в жизни никого и не было, кроме него. И тебя, конечно…
Судя по тону ее голоса, она хотела еще что-то сказать. Но почему-то замолчала. Несколько минут прошло в темноте и тишине, и рука ее, поглаживающая меня, вдруг замерла. И исчезла.
Ветка поднялась. Судя по шороху, принялась одеваться, торопливо, неловко. Я сел, потянулся на шорох, скользнул пальцами по горячей еще ее коже, но Ветка отстранилась.
– Ты чего? – спросил я. И добавил, почти не стесняясь, потому что было темно: – Хорошая моя… Если ты думаешь, что мне неприятно, когда ты о нем заговорила, так я…
А она крикнула, прервав меня, со слезами в голосе:
– Заткнись, дурак!