Полчаса спустя мы тащимся по двору ко второму парадному входу. Я впереди и с перстнем. Морковка позади и с Кляксой на руках. Сзади управляющий и двое из старой прислуги Драккантов. С молоком, водой, зельями. Слуги — с остатками слёз и с пониманием на физиономиях. Вспомнили меня и ничему уже не удивляются.
Парадная дверь покорно скрипит, принимая оттиск перстня. Позади хором начинают чихать и молиться.
«Сон замка» ощущается — плотная волна затхлого воздуха. Словно входишь поутру в спальню, где вповалку спала дюжина человек. Пыль, нечем дышать — и темно в коридорах.
В темноте даже лучше. Не хочется глядеть на это пыльное гнездо. Уснувшее. Давным-давно чужое. Тут давно нет ничего, что моё. Кроме проклятой, ознобной памяти, вылезающей из-за каждого угла.
Следов папашиного смеха и мамашиных духов. Его попоек, охот, дуэлей. Её вышивания, танцев и сожалений о том, что она не смогла подарить ему наследника. И вообще других детей — только меня, такую как есть.
Он, правда, заявлял, что на пять наследников меня не променяет. Но она всё-таки жалела. И ловила каждое его дыхание и каждый взгляд, и заставляла себя смеяться над грубыми шуточками. Она была такой из себя настоящей леди: сплошь книксены да манеры, Линешенты бы обумилялись. А я всегда удивлялась — что она так любила папаню. Плюющего всем своим видом на эти все аристократические штучки. Может, с ним она себя чувствовала менее пустой. Но она заполнила себя им до конца, до края, и хотела того, чего он хотел, думала его мыслями, разрешала мне всё, что он разрешал. Они не надевали друг на друга кольца с фениксами. Не проводили Полного Брачного. Но в красивеньких поэмках такое обычно именуется истинной любовью. До смерти. Угу.
Выдыхаю сквозь сжатые зубы. Стараюсь не глазеть. Всё равно взгляд цепляется за коллекцию папашиного оружия. И мамашин портрет. Мебель вся в пыльных чехлах — Венейги озаботились. После…
Резная дверь библиотеки не скрипит. Тихо впускает в пыльно-тёмное царство. Киваю слугам и управляющему: ставьте, чего принесли, и выметайтесь, потом позову. Морковка, щурясь и кашляя, сдвигает заслонки на светильниках с желчью мантикоры. Грохочет передвижной лесенкой. Становится светлее, потом ещё и теплее: Его Светлость не забыл, где тут согревающие артефакты из Мастерграда. Каминов в библиотеках, понятно, не устраивают.
Мы начинаем работу молча. Он таскается от стеллажа к стеллажу, смахивает пыль с корешков, водит носом по строчкам каталога. Хватает книги там и сям, волочёт к центральному столу, который освещён лучше других. Я хлопочу над Кляксой. Купаю её, полусонную и обиженно ворчащую что-то под нос. Протираю шкурку и пою укрепляющим. Смотрю, нет ли укусов. Тормошу и предлагаю попробовать молока.
Только вот память прилипает, будто уцеп с присоской. Смотрю на щенка кербера — и вижу взрослого кербера, распластавшегося возле пещеры. Папаша с дружками как раз керберов травили. Один оказался огнедышащим, жахнул пламенем. Папаше — плевать, у него самого был Дар Огня. А один из его дружков припёрся на охоту с недообученной лошадью. Которая, понятно, понесла. Ну, и глава рода Драккантов оказался у неё на пути.
Мы поссорились тогда утром. Из-за его охот. Так что я здорово наорала на него, как узнала — куда собирается. Думала наорать ещё через пару дней, как вернётся от дружка.
Через пару дней орать можно было разве что на водный омут.
Вода в тазике закручивается маленьким вихрем. Зеленеет от зелий, которые туда лью. Вихрь, который унёс отца куда-то там в Водную Бездонь — тоже был зелёным в глубине. Да мелькнули в глубине огненные искры. Похожие на те, которыми он меня в детстве смешил. Наверное, магия, отданная Камнем при Посвящении, ушла обратно к Камню. Мне как-то было наплевать. Я стояла рядом с матерью в проклятущем белом платье. И задыхалась от благовоний и запаха зелий.
На боку у Кляксы небольшой укус, почти подживший. Всё равно обрабатываю зельем, которое отдаёт шалфеем. Бинтами разжилась у старой Ламоры. Они тут с мужем — бывшим старшим садовником — так и остались жить. Даже всплакнули, как меня увидели.
Ламора была мамашиной горничной, так что она-то и нашла тогда. И прощальную записку, и её саму. Мать не нарушила ни единого приличия: выдержала все памятные встречи по отцу, приняла все соболезнования от родственничков. Дождалась последнего дня, когда можно снимать белое платье — и отравилась, аккуратненько при этом улёгшись в собственную постель и обложившись белыми розами из оранжереи. Мне она оставила прощальное письмецо, полное соплей, извинений и уверений в том, что она очень меня любит и очень надеется, что я буду счастлива.
Я почему-то не была.
Молоко белое, жирноватое — приходится чуть развести.
Не терплю белый цвет. Белые розы и белый лист бумаги. Её белое лицо и платье. Белый храм и белые одежды всех этих… тётушки, дяденьки, Морковка вот тоже обрядился. Земля и та укуталась в траурный белый.
Я надела чёрный и заявила, что плевать хочу на их правила и приличия. И без того было не продохнуть от белизны. Внутри.