Князь Таннарил, погоревав, взялся за порученное дело с основательностью, присущей его семейству. Всячески покровительствуя земледельцам и ремесленникам, он с невероятной жестокостью, поразившей даже привыкший к деспотическому правлению Восток, расправлялся с горными племенами, промышлявшими разбоем, похищениями и работорговлей. Уличённых в сих преступлениях не ловили. Их истребляли вместе с селениями, не оставляя от горных аулов камня на камне. И — утончённая альвийская жестокость — как правило, оставляли в живых парочку воющих от ужаса старух, веля им идти к соседям и разъяснять суть новой политики. Горцы, привыкшие, что на них время от времени ополчались жители низин, притом, неважно, чьего подданства, начали действовать по этой самой привычке. Собрали войско, укрепились на горных дорогах и стали ждать, когда армия презренных ковыряльщиков земли столь же привычно втянется в ущелья. Но они не учли, что войну против них, несмотря на то, что ядро гарнизонов составляли русские, вели альвы. А альвы тысячелетиями воевали с горцами-троллями, и, соответственно, имели действенную тактику. Весьма подлую по человеческим меркам, но эффективную. И, когда один за другим запылали аулы, чьи мужчины отправились в горское войско, а по дорогам опять пошли полубезумные старухи, несущие ужасные вести, местные ханы и шамхалы поняли: надо спасать тех, кого ещё можно спасти. Войско частью разошлось по домам — у кого ещё остался дом, конечно — частью ушло в земли, подвластные турецкому султану. Горские владыки тоже разделились на две неравные части. Одни тоже ушли к султану, другие, как шамхалы Тарки и Аксая, снова признали власть русского царя и заявили об отказе от людоловства. Веры им было, ясное дело, как синему льду, но горцев действительно сковал страх. Альвов, лютовавших воистину нечеловечески, они теперь именовали не иначе, как «гули». Сравнение с мифической нечистью, пьющей кровь у неосторожных путников, князя не радовало, но Восток есть Восток. Если ты слаб и не можешь внушить страх — ты либо раб, либо труп. Здесь мало быть сильным, нужно ещё быть самую малость ужасным. Пётр Алексеевич это понимал, и во время Персидского похода беспощадно расправлялся с теми, кто оказывал ему серьёзное сопротивление. Прочие, убоявшись такого грозного государя, либо сдавались без боя, либо сопротивлялись недолго, и в итоге тоже сдавались на его милость. Оттого князь Таннарил не слишком возражал, когда его — естественно, за глаза — называли Гуль Ширвани. Но — вот парадокс! — жители низин и горожане, избавленные от страха набегов с гор, во всех мечетях молились теперь за генерал-губернатора. Нелюдя, неверного. Дошло до того, что князю протягивали детей для благословения, а это на Востоке тоже много значит.
Зато какой вой о русских зверствах поднялся в Версале… Бедные, несчастные владельцы торговых французских галер! Им придётся либо вовсе отказаться от русских и ширванских рабов, довольствуясь быстро дохнущими на вёслах черкесами, грузинами и армянами, либо покупать втридорога! Безобразие!
Надо ли говорить, что Пётр Алексеевич сделал с присланными в Петербург версальскими протестами?
Пожалуй, этот политический кризис и стал той соломинкой, что переломила спину верблюда. То есть герцога Бурбонского. Родич короля был отправлен в отставку, а на его место назначили былого воспитателя Людовика Пятнадцатого — аббата де Флёри, быстренько выхлопотав для него кардинальскую шапку. С этого момента стало ясно, что Версаль скорректирует свою политику в восточном направлении, и в Петербург пришлют лучшего французского дипломата, какой только найдётся. Из Лондона отозвали молодого и подающего большие надежды маркиза де Шетарди. Какие инструкции ему вручили перед отъездом в Петербург, неизвестно, но, едва сменив на посту привычного Кампредона, красавец маркиз, помимо увлекательных бесед с его императорским величеством, принялся обивать порог императрицы. Императрице, к слову, было тогда не до маркиза — только-только родила второго сына, наречённого Павлом. Старший, полуторагодовалый Петруша — в именовании детей отец не оригинальничал — уже бегал, пугая нянек своей непомерной живостью и склонностью к разнообразным проказам. Раннэиль, то есть императрица Анна, приняла настырного француза только в начале лета 1727 года, когда сочла, что состояние здоровья позволяет заниматься политикой. Шетарди пустил в ход всё своё обаяние. Альвийка же, любезно выслушивая комплименты и принимая маленькие милые подарки вроде шёлкового китайского веера или модных парижских парфюмов, вовсю изучала нового посла.
— Если это лучшее, что смог найти в своём ведомстве кардинал де Флёри, — сказала она супругу, когда подвела некий итог этого изучения, — то мне искренне жаль…нашего брата Людовика. Разумной внешней политики у него не будет, ибо кардинал, во-первых, не молод, во-вторых, не способен разорваться на полсотни частей, а в-третьих, у него сильная оппозиция при дворе… Словом, тебе решать, Петруша, но ничего вменяемого мы из Версаля не услышим.