Начинают ныть ногти, мне кажется, я их давно не стриг, я даже ощущаю, как они отвратительно скользнут друг по другу, когда нитка выскочит из пальцев. Меня начинает мутить. Закрываю глаза. Во рту блуждает язык, напуганный, дряблый, то складывающийся лодочкой, собирающей слюну, то снова распрямляющийся, выгибающийся, тыкающийся в изнанку щеки, где так и не зажила со вчерашнего дня ранка, когда я, вернувшись с поста, жадно ел и цапнул зубами мягкую и болезненную кожу, мгновенно раскровенившуюся и пропитавшую соленым вкусом хлеб, кильку в томатном соусе, только луку было ничего не страшно, его вкус даже кровь не перебивала, разве что щипало от него во рту, в том месте, где, как мне казалось, дряблыми лохмотками свисала закушенная щека.
«Странно, что вчера вечером я, когда мы поминали десантничка, эту ранку не замечал. Наверное, сегодня язык ее растревожил…»
Наконец, и язык успокоился и повалился лягушачьим брюшком на дно рта, ткнувшись кончиком в зубы и рефлекторно проехавшись напоследок по черному от курева налету на зубах.
Пытаюсь задремать. На брезентовое покрытие кузова голову не положишь – трясет. Расставляю ноги, с силой упираюсь в ляжки локтями, кладу лоб на горизонтально сложенные руки. Так тоже качает. И еще сильнее тошнит. Сажусь прямо, закрываю глаза. На десятую долю секунды открываю их, «фотографирую» пацанов и разглядываю их лица, уже закрыв глаза. Успеваю рассмотреть только нескольких – задумчивого Шею; бледного Кешу Фистова с эсвэдэшкой между ног; с силой сжавшего зубы, так что выступили скулы, будто сдерживающего злой мат Диму Астахова… Остальные расплываются. Еще раз открывать глаза мне лень, тяжело, не хочется, неинтересно – из перечисленных причин можно выбрать любую, и каждая подойдет. Чтобы отвлечься, начинаю считать. «Один, два, три, четыре…»
Мне почему-то кажется, что я считаю наших пацанов, отсчитываю их жизни, как на счетах, и поэтому я испуганно прекращаю этот счет и снова начинаю – уже с пятидесяти.
«Пятьдесят один, пятьдесят два, пятьдесят три, пятьдесят четыре…»
Язык лежит, как полудохлая лягва в иле.
«Сто сорок один, сто сорок два…»
На ухабах зрачки дергаются под веками, как мелкие глупые птички.
«Четыреста одиннадцать, четыреста двенадцать…»
Пахнет деревьями, ветками, землей. Значит, выехали из города. Нет, не буду глаза открывать.
«Тысяча семьсот девяносто пять… Тысяча семьсот девяносто… Может, я не о том думаю? Может, нужно что-то решить с этой жизнью? А чего ты можешь решить? И кому ты скажешь о своем решении? И кому оно интересно? Тысяча семьсот девяносто семь… или шесть? Или семь?»
Машины останавливаются. Открываю глаза. Минимум пейзажа – голая земля, почему-то отсыревшая.
Кто-то из сидящих ближе к краю высовывается из кузова.
– Чего там? Чего? – спрашивают сразу несколько человек.
Ответа нет, и пацаны поднимают со скамеек отсиженные зады, толпятся и пытаются, согнувшись, подойти к краю кузова, но Семеныч уже вызвал по рации Шею и Столяра и, даже не дождавшись их ответов, приказывает всем оставаться на местах.
– Курить-то можно? – спрашивает кто-то у Шеи.
Шея молчит, я закуриваю; после первой затяжки сладостно жую – будто ем дым. Сладкий, вкусный дым, нравится… Опять нравится…
Шея смотрит на меня недовольно. Не только потому, что я закурил без разрешения, но потому, что он дым не любит – некурящий у нас взводный. А машина, хоть и кузов, – все-таки помещение, надо и честь знать. Делаю несколько жадных затяжек и бычкую сигаретку о пятку берца. Машина трогается. Смотрю, куда бросить окурок, и, не найдя места, бросаю его на пол. Некоторое время смотрю, как он катается по полу, пачкая изящные бока мухоморного окраса пенечка фильтра.
На ухабах машины переваливаются, едва не заваливаясь на бок, пацаны с трудом держатся, кто за что может.
«… Какая тягомотина, скорей бы уж…»
Смотрю на улицу, там появляются деревья, не знаю их названия. Какие-то деревья, из тех, что растут только в Чечне. По крайней мере, в Святом Спасе они точно не растут. Впрочем, я и тех деревьев, что растут в Святом Спасе, по названиям не знаю. Береза, дуб, клен – и все. А еще рябина… «Ой, рябина кудря-я-вая…» И калина. «Калина – это дерево?» Я не успеваю додумать. Машины снова останавливаются, моторы глушатся; какое-то время гудит БТР – тот, что шел первым, но вскоре и его глушат.
Все сидят молча.
Смотрю на улицу, вижу кабину машины, шедшей за нами, лицо шофера. Не могу понять его настроения, черты лица шофера расплываются. Зато появляется лицо Семеныча – он подошел к борту нашего кузова, заглядывает внутрь, командирским чутьем, нюхом оценивая состояние коллектива.
– Разомните косточки, ребятки… – говорит Куцый, видимо, оценивший наше состояние как нормальное.
Все с готовностью вскакивают с мест и поэтому долго приходится стоять согнувшись, дожидаясь, пока ближние к краю спрыгнут с машины; карманы разгрузки, отягощенные гранатами, тяжело свисают, мышцы спины и шея начинают ныть. Наконец подходит моя очередь. Спрыгиваю не очень удачно, потому что приземляюсь на пятки («Чему тебя учили?» – злюсь), боль бьет в мозг и теряется в нем.