Костя гонит в БТР других раненых – Старичкова, у него загноился бок, Астахова в грязно-ржавой тряпке на голове и Валю Черткова, лицо которого вовсе потеряло привычные человечьи очертания.
Валю, совершенно ослепшего, уводят «собры».
Астахов на приказ собираться не реагирует. Кажется, он забыл, что его зацепило. Замечаю, что тряпка на его голове заново перевязана – туго, на несколько узлов.
– Дима! – повторяет Столяр. – Собираться, я сказал.
– Какого хера? – отвечает Астахов.
– В чем дело, Дима?! – орет Столяр.
– Идите на хрен, я остаюсь! – огрызается Астахов и уходит из «почивальни».
– Я тоже остаюсь, я нормально… – говорит Старичков.
– А, как хотите, – говорит Столяр раздраженно.
«Собр» жмет руки Косте и мне, я с нежностью чувствую его горячую, шершавую лапу.
Эх, мужики мои, забубенные мои мужики…
– Нам командира надо забрать! – говорит «собр». – Прикройте, мужики, как следует.
Бэтээры ревут, вязнут в огромных лужах, выжимают все возможное. Мы стреляем, глохнем, дуреем, и стреляем, стреляем.
При повороте на трассу по первому бэтээру бьют из «хрущевок», но «Муха» мажет и сносит, сбривает крону дерева у дороги.
Все, больше ничего не вижу – бэтээры уходят из виду, вывернув на дорогу.
Еще стреляем, набивая на плечах огромные бордовые синяки.
Спешу из «почивальни» в комнату, из которой ушел, оставив Скворца и нескольких парней. Тащу, согнувшись, две эрдэшки патронов в одной руке, эрдэшку гранат – в другой. Вбегаю в комнату и не верю своим глазам, увидевшим спину Семеныча.
«Так он здесь!» – думаю радостно.
Бросаю на пол оттянувшие руки сумки.
Семеныч поворачивается ко мне.
– Проехали, вроде! – говорит мне и Столяру, стоящему рядом с ним.
Семеныч идет мимо бойниц к выходу, не пригибаясь, спокойно.
– Работайте, ребятки, работайте! – улыбаясь, говорит он и выходит.
«Неужели он уехал бы, оставив нас?! – думаю я. – Как дурь такая могла мне в голову прийти?!»
Семеныч придумает что-нибудь, я уверен.
– За нами приедут еще? – спрашивает Скворец, явно ждущий положительного ответа.
Оборачиваюсь к нему, еще не решив, что ответить, но почему-то улыбаюсь и несу эту улыбку, чувствую ее как искажение мышц на лице в неожиданно образовавшейся полной темноте, пока меня непонятно что подсекает и медленно, качая в разные стороны как осенний лист на безветрии, бросает на пол. Падения я не ощущаю.
Она смотрела в сторону, моя Дэзи. Всю дорогу она смотрела в сторону, не обращая внимания ни на меня, ни на пассажиров электрички, в которой мы ехали к Святому Спасу. Когда пассажиры вставали, переходили с места на место, брали вещи с багажных полок, ставя рядом с моей собакой грязные тяжелые ботинки, она осторожно отодвигалась, едва шевелила хвостом, щурила хмурые глаза. Она казалась усталой, моя сучечка. И неродной. У меня так мало осталось близких душ на свете, честное слово, мало. Мне так хотелось, чтобы Дэзи дружила со мной, мне ведь не было еще и десяти лет, и что еще у меня оставалось из детства?
В детстве были очень просторные утра, почти бесконечные. Часы не накручивались нещадно, один за другим, сгоняя слабосопротивляющийся день к вечеру, обессмысливающему еще один день на земле. Нет, в детстве было не так. Пробуждение наступало долго. Поначалу разум вздрагивал, вырывался на мгновенье, цеплял какие-то звуки. Потом глаза открывались, и начиналось утро. Оно не начиналось раньше пробужденья, как происходит сейчас. Утро звучало, источало запахи, казалось, что в мире раздается тихий звон, звон преисполняющий. Все самое важное в моей жизни происходило по утрам. Каждое утро просыпалась Даша. Что может быть важнее? И каждое утро, там, в детстве, на улице лаяла моя собака. Радуясь моему пробужденью, так ведь? Иначе что ей лаять?..
А сейчас она смотрела в сторону. Я кинул ей печенье, и она съела. Сидя ко мне спиной, лязгнула зубами, заглотила и не повернулась, не стала заглядывать мне в глаза, выпрашивая еще.
Стекла окон были грязные, и за стеклами текли сирые просторы, и порой моросил дождь. Казалось, что все находящееся за окном имеет вкус холодного киселя.
Граждане, сидевшие вокруг, были хмуры, лишь что-то без умолку обсуждали две бабушки напротив. Мне очень хотелось, чтобы Дэзи укусила одну из них за ногу.
Полы были грязны, затоптаны. Дэзи лежала на полу, и, когда снова и снова кто-то двигался, вставал курить, заставляя ее волноваться, передвигаться, мое сердце сжималось от жалости к моей собаке – до ощущения физической боли. Хотелось затащить ее к себе на колени, обнять. Но она бы наверняка начала вырываться, не поняв, чего я от нее хочу, мазнула б мне по брючкам грязной лапой, спрыгнула бы на пол. И соседи мои посмотрели бы на меня осуждающе, а бабушки начали бы выговаривать за то, что я измазал одежду.
Мы ехали к моему отцу на могилу.
Я думал о чем-то всю дорогу, дорога была длинной, но бестолковые и нудные размышленья не кончались. Странно, людям часто не о чем разговаривать: встретившись, они молчат и при этом думают все время, неустанно болтается в их головах какая-то бурда, безвкусный гоголь-моголь из сомнений, или обид, или воспоминаний…