– Когда он был попом, он сам пел сугубое аллилуйя, да с клироса он в Кожеезерском монастыре, когда он был горланником и уставником, тоже пел, а двуперстно он и теперь крестится.
– Сказывал я ему, что за восстановление этого древле освященного обычая тебя бы, дьякона, следовало в иереи, а протопопов наградить наперсными. А он: награжу, только не упомяну за что: ваш древле священный обычай я, дескать, признаю за заблуждение.
– Блудит он сам, – рассердился дьякон. – Слыханное ли дело – выезжать патриарху да без белого духовенства и клира; еретик, лютеранин, а сила-то у нас вся – у дьяконов и попов; коли не захотим что читать, то и не прочитаем. Не монахи службу правят и всякие требы. Как же он заставит нас читать, как он хочет? Да я ему ни одного аза не уступлю из книги-то моей; выбросить одну букву из слова Божьего – значит отречься от самого Господа Бога. Да пущай он голову рубит мне, не отрекусь от сугубого аллилуйя, а коли с греком Арсением поисправит он книги, – пущай сам и читает, – ему только и сидеть на клиросе.
В это время вошел отец Неронов, протопоп Успенского собора.
Это был отголосок царского духовника. Слыша протесты Федора, он понял, что отец Степан, вероятно, недоволен патриаршими новшествами, а потому пробасил:
– Один только соблазн, отец Степан. Выходит он, патриарх, в прошлое воскресенье на амвон и показывает грамоту в Бозе почившего патриарха Иосифа к белому духовенству; вот, говорит, прошло двадцать лет с того времени и разве сделалось лучше? В царствующем граде Москве, в соборных и приходских церквах чинится мятеж, соблазн и нарушение веры; служба Божия совершается скоро, говорят голосов в пять и в шесть и больше, со всяким чревоугодию своему последуя и пьянству повинуясь, обедни служат без часов. Пономари по церквам молодые без жен; поповы и мирских людей дети во время службы в алтаре бесчинствуют.
– Вот страмота, – поразился отец Степан. – Патриарх Иосиф грамоту разослал келейно, а этот на весь народ.
– И не упомню, что дальше говорил, – продолжал Неронов, – но страмотно было выйти из собора, так и указывают на тебя пальцами, пьяницами обзывают мальчишки.
– Поистине соблазн, – воскликнул отец Степан.
– Говорю, еретик, Лютер, – подтвердил Федор, съежив нос и поглаживая редкую свою бородку. – Учился я в Сергиевской лавре у уставщика чернеца Логгина, был он при Шуйском царе у печатного дела, и как, бывало, пропустишь слово или аз, а он: «Куй ты мне только гласные, согласные, аль всякие иные буквы», да так при этом за вихры отдерет, что искры из глаз сыплются. Натерпелся я мук из-за каждой буквы требника и Псалтыря, а теперь хотят вновь, чтоб учился. Помню, вышел в Сергиевском сам архимандрит Дионисий посеред церкви и хотел читать, а Логгин как подскочит к нему, да как толкнет его в бок, а тот и книгу уронил; вот тебе и читай без уставщика. Нет, святейший, не на таких напал, будешь ты плясать по нашей дудке.
На эту речь отец Степан ответил благосклонно:
– Монахи только мутят православный люд. Вот взялись тоже за иконы; не нужно, говорят они, вместо у трех ручьев, треруких Богородиц; не нужно, горланят они, «благоразумного разбойника». А об аде кромешном они говорят, то еретичество.
– Как! – озлобился Федор. – Да Священное Писание говорит:
Иным будет грешникам,
Мужам беззаконным,
Иным будет грешницам,
Женам беззаконницам
И младенческим душегубицам,
Котлы им будут медные,
Огни разноличные,
Змеи груди их высосаемы
И сердце вытягаемо:
То им мука вечная,
Житие бесконечное.
– Полно, полно, отец дьякон; то калики перехожие поют, а не Святое Писание, – заметил царский духовник.
– Все едино, – авторитетно произнес дьякон, – и калики Божьи люди.
– Вот и икона об аде уместна в церкви Божьей… и зачем нет? На страх грешникам.
– Да, – покачал сомнительно головой Неронов, – но не покляться же ни разбойникам, ни аду.
Хотел было заспорить с ним дьякон, но вдруг, как бы что-то вспомнив, он взял свой посох, шляпу, поклонился хозяину и гостю и поспешно вышел.
Пошел он прямо к стрелецким слободам и там остановился у одного небольшого домика, на воротах которого красовалось метло, то есть что здесь, дескать, подворье для приезжих.
Он постучал в ворота. Отворили ему дверь старая баба и хромой рыжий горбунок.
– Здесь подворье Настасьи Калужской? – спросил дьякон.
– Здесь, здесь, батюшка, кормилец… Я-то она самая – хозяйка, а это – братишка мой, Терешка… Что же это ты, озорник, благословение-то отца дьякона не возьмешь?
– Благословите, батюшка, – прошепелявил Терешка.
– Господи благослови. Что, приезжие попы еще здесь? – прокозлил дьякон.
– Здесь, здесь, батюшка, пожалуй в избу.
Дьякон пошел за старухой. Она ввела его в обширную горницу; в углу ее висело множество старинных образов – и все из запрещенных Никоном; посреди комнаты стоял стол, на нем миска, и из нее деревянными ложками, сидя на скамьях, хлебали щи несколько священников в подрясниках.
– Хлеб да соль, – сказал дьякон.
– Милости просим, – произнес приветливо старший из них.