— Скотина! — произнес он, дойдя до последней строки, и, не выпуская тетради из рук, прочел работу до конца.
Скотина! Нет, эта работа не заслуживала отметки
Тудор Стоенеску-Стоян, скомкав свои оставшиеся чистые листы, швырнул в корзину.
И остался сидеть как сидел, а перед ним лежали две тонкие тетрадки. Что-то отмершее и недоброе шевелилось в его душе, — неявная, но уже начавшаяся разрушительная болезнь мешала ему порадоваться этому открытию, не давала испытать то чувство, которое испытал охотник в бог весть какой северной легенде, когда ему довелось увидеть чудо из чудес — цветок папоротника. Цветок, которого никто никогда не видел и больше уже не увидит. Напротив, перед его глазами стоял всего лишь малопривлекательный, угловатый подросток Джузеппе Ринальти; а в ушах звучал его неприятный голос, раздражающе самоуверенный. Пожалуй, начиналось нечто похуже прежних безобидных выдумок — мнимых друзей, мнимых романов. Однако он еще не понимал, что болезни порой ведут себя поначалу коварно; незаметно, невинно проникают вовнутрь, чтобы в полную силу проявиться поздней, когда будет уже слишком поздно, когда здоровье будет подорвано окончательно.
Он с досадой оттолкнул тетради.
Карандаш в его руке машинально чертил на промокашке арабески, которыми всю эту неделю он заполнял невольные паузы, споткнувшись на третьей строке. Только теперь он заметил, что на листке уже нет свободного места. Рисунок, повторяемый бессознательным движением руки был один и тот же. Свернувшиеся змеи. Виноградные лозы. Голова с удлиненными глазами и огромными тенями. Одна голова, другая, еще и еще. Вроде бы ничего особенного. Бессмысленная путаница линий и теней. И все-таки это что-то напоминало. Что-то знакомое, где-то виденное — то ли на темно-синем мраморе столика в кофейне «Ринальти», то ли в альбоме репродукций Тулуз-Лотрека. Когда? Как? Что за нелепые ассоциации! И при чем тут Пику Хартулар, несносный горбун, наглый сноб и собиратель ядовитых анекдотов?
КНИГА ТРЕТЬЯ
Люди исковерканные, лживые, неестественные в мире исковерканном и фальшивом. Возможно, они и рождены быть другими. Будь мир другим, они, возможно, могли бы стать другими. Кто осмелится это отрицать?
ПАСТЕЛЬ В БЕЛЫХ ТОНАХ
Ночью, тайком, напа́дал густой пушистый снег, словно обнаружился вдруг загодя приготовленный сюрприз, как бывало в волшебные времена детства.
Уже неделю тонкий слой снега на улицах то таял, то заледеневал, к полудню размякал снова, превращаясь под ногами прохожих в вязкую грязь, которую разбрызгивали во все стороны колеса экипажей. Затерянный на краю земли, вдалеке от оживленных путей, по которым спешат люди и торопится век, город казался еще более бедным и дряхлым. Еще беднее и дряхлее казался город; еще мрачнее — зима, и черные ветви садов протягивали из-за оград свои искривленные пальцы к сырому и низкому небу, пытаясь ухватить когтями клочок тумана.
С вечера люди забились в свои логова, отгородились от промозглой синевы сумерек оконными занавесками и принялись лечить — кто надсадный сухой кашель, кто колотье в боку, кто ломоту негнущихся суставов.
На ночных столиках их ждали стаканы дымящегося чая, бабушкины горькие отвары, пузырьки с этикеткой аптеки «У Ангела-хранителя» и ложечкой рядом. Напившись горячего, люди забирались в холодные постели, вертелись с боку на бок, согревая их своим теплом, охали, кашляли, стонали. Только Адина Бугуш засиделась допоздна в своей «стекольной лавке», слушая голоса мира, что вылавливала из сырой, пустынной ночи антенна радиоприемника. Она поворачивала рубчатую ручку настройки, и в комнату влетали венские песни, чардаши цимбалистов из Будапешта, вздохи и трепет неаполитанских баркарол или хор из «Тристана и Изольды» в исполнении «Байрётского театра». В соседней комнате Санду Бугуш, лежа на диване в ситцевой ночной рубахе и кашляя в свои тюленьи усы, шелестел газетами, прибывшими с вечерним поездом, и звонил в колокольчик, торопя Лисавету, низкорослую служанку с мускулистыми руками воительницы, подать ему чай из ромашки.
Потом веки у горожан смежились — словно опустился второй ряд занавесок, чтобы каждый мог забыться заветным сном.