Поток машин гладко тек по Глостер-роуд к Музею естествознания. Патрик напомнил себе, что лучше молчать. Всю жизнь, с тех самых пор, как он научился говорить, он заполнял словами напряженные жизненные ситуации. Примерно в то время, когда Элинор утратила, а Томас еще не обрел речь, Патрик обнаружил в себе некую полость невнятности, не желавшую заполняться словами, и усиленно старался залить ее спиртным, боясь молчания, способного раскрыть ему то, что он пытался застить болтовней и вином. Что же не поддавалось словесному выражению? Намеки приходилось искать ощупью, в кромешной тьме довербальных дебрей.
Все его тело было могилой, захоронением одного-единственного чувства; его симптомы сосредоточивались вокруг некоего основополагающего страха, как кладбища вокруг Темзы. Затрудненное мочеиспускание, раздраженная толстая кишка, ноющая боль в пояснице, колеблющееся кровяное давление, способное вмиг подскочить от нормального к угрожающе высокому при случайном скрипе половиц или при мысли о мысли, и властная, деспотическая бессонница – все это указывало на синдром тревожности, который укоренился так глубоко и прочно, что превозмогал инстинкты и контролировал все бессознательные физиологические процессы. Можно изменить поведение, преобразить характер и менталитет, но трудно начать диалог с психосоматическим укладом, возникшим в младенчестве. Как объясняется ребенок, прежде чем сложится его личность, прежде чем он обретет слова для выражения того, чем еще не обзавелся? В его распоряжении есть только немой язык болезни и телесных повреждений. Ну, еще и крик, если это позволено.
Он помнил, как во Франции трехлетним малышом стоял у плавательного бассейна и с тоской глядел на воду, отчаянно мечтая научиться плавать. Внезапно его схватили и подбросили высоко в воздух. С отсроченным ужасом, когда ошеломленный мозг осознал всю полноту впечатлений, а время словно бы загустело и невероятный страх охватил бешено извивающееся тело, он попытался отдалиться от смертоносной жидкости, в которую, как его не раз предупреждали, так опасно упасть, но, разумеется, с плеском погрузился в глубину, беспомощно барахтаясь в толще воды, потом вынырнул на поверхность, прерывисто вздохнул и снова ушел на дно. Судорожно дергаясь и захлебываясь, глотая то воду, то воздух, он мучительно боролся за жизнь и наконец вцепился в шершавую каменную кромку бассейна и заплакал – тихонько, скрывая горькое отчаяние и боясь отцовского гнева, потому что отец не позволял ему шуметь.
Дэвид в темных очках сидел, отвернувшись от Патрика, и курил сигару. На столе перед ним стоял бокал с желтоватым облачком пастиса. Дэвид увлеченно описывал Николасу Пратту свои непревзойденные воспитательные методы: стимуляция инстинктов самосохранения и выживания, развитие самостоятельности в противовес материнскому нежничанью, да и в конце концов, преимущества такого подхода настолько очевидны, что, разумеется, лишь врожденная тупость и трусость не позволяют обывателям зашвыривать своих не умеющих плавать трехлеток в самое глубокое место бассейна.
Когда Роберт начал задавать вопросы о дедушке, Патрик рассказал ему о своем первом уроке плавания. Он не желал отягощать сына рассказами о физических расправах и сексуальном насилии, но в то же время хотел, чтобы мальчик осознал всю жестокость Дэвида. Роберт пришел в ужас.
– Какой кошмар! – сказал он. – Ведь трехлетний ребенок решил бы, что умирает. И вообще, ты мог умереть, – добавил он, заботливо обнимая Патрика, будто чувствовал, что угроза еще не миновала и отца надо подбодрить.
Сочувствие Роберта раскрыло перед Патриком ошеломляющую правду о том, что сам он считал относительно невинным происшествием. После этого он долго не мог заснуть и проснулся с бешено колотящимся сердцем. Его мучил голод, но кусок не шел в горло. Он не мог переварить и усвоить очевидный факт: его отец хотел его убить, был готов утопить, вместо того чтобы научить плавать. Дэвид любил рассказывать, как пристрелил человека, который слишком громко кричал, и пристрелил бы самого Патрика, если бы тот расшумелся.
Разумеется, в три года Патрик умел говорить, хотя ему и запрещалось упоминать о своих страхах. А еще раньше активная память, не подпитываемая нарративом, распалась и исчезла. Единственные намеки на случившееся сохранились лишь в сумрачных дебрях его тела и в полузабытых обрывках сбивчивых рассказов матери о его младенчестве. В них тоже упоминалось то, что Дэвид не выносил шума, из-за чего в зимнюю стужу новорожденному Патрику с матерью пришлось переселиться на неотапливаемый чердак особняка в Корнуолле.