Семнадцать баллов. Я не поступаю. Конечно, сам виноват, надо было писать сочинение на пять и пять, и никто не мог бы меня срезать. Но всё равно катастрофа. Два дня я переживал так, будто жизнь моя закончилась. В голове проигрывалась сценка, как я говорю друзьям и родственникам: «Я не поступил», а они сочувственно кивают. Однако решение нашлось довольно быстро. В Университет дружбы народов принимали с баллами, полученными на экзаменах в МГУ, и там семнадцати было достаточно. Так я попал в место, которое на жаргоне тех времён называлось «Лумумбарием». Полностью мой вуз назывался Российским университетом дружбы народов имени Патриса Лумумбы.
Это учебное заведение было создано как международный университет, куда могли приезжать учиться студенты из стран, выбравших «социалистический путь развития». Как и всё в СССР, создание вуза активно использовалось для пропаганды, в данном случае — пропаганды противостояния колониализму и поддержки «трудящихся всего мира в их борьбе с американским неоимпериализмом». Поэтому университет демонстративно назвали в честь Патриса Лумумбы — конголезского политика, зверски убитого праворадикально настроенными военными под командованием бельгийцев. Как показали позже рассекреченные документы, сотрудники ЦРУ тоже приложили руку к этой смерти. История трагическая, но советские люди, перекормленные пропагандой и поэтому весьма саркастически и цинично относившиеся ко всем событиям такого рода, придумали следующий её пересказ: «Советские трудящиеся возмущены, что Чомбе по приказу Мабуту в Катанге убил Лумумбу», — демонстрируя тем самым, насколько им до фонаря международная политика в условиях, когда в магазине нет сливочного масла.
В постсоветские времена добавка «имени Патриса Лумумбы», очевидно, начала тяготить руководство университета, уставшего от бесконечных шуток, и они стыдливо, не привлекая внимания, избавились от неё на первом году моего обучения.
В числе интересных фактов об университете было принято (не без тайной гордости) упоминать, что в нём учился знаменитый террорист Карлос Шакал. Причём иностранная пресса обычно акцентирует внимание на том, что он посещал «военную кафедру», что российскому гражданину смешно: военные кафедры есть почти во всех университетах, и в них нет ничего зловещего. А выпускнику РУДН смешно вдвойне, ведь у нас военной кафедры не было. Однако вуз, безусловно, был специфический. Я поступал в первый год, когда абитуриентов стали принимать сразу после школы. До этого обязательным требованием была служба в армии, почему и ходили бесконечные слухи и шутки о том, что все неиностранцы, учащиеся в «Лумумбарии», — разведчики.
Так или иначе, я поступил, моя жизнь не была разрушена. Я мог гордо поддержать разговор на тему поступления, просто пережив обязательную порцию шуток про «Лумумбарий», шпионов и студентов из Африки. Уровень бытового расизма среди граждан СССР и постсоветской России был тогда довольно высок, несмотря на все телеувещевания о дружбе народов.
Все мальчики из моего и параллельных классов дружно поступили в военные училища, военный университет и Академию ФСБ. Вообще, эта особенность биографии (я из семьи военного, все вокруг военные, все друзья поступили в военные училища) позже делала меня немного чужим в либерально-демократической среде. Не то чтобы происхождение осуждалось, но оно казалось странноватым. Типичный активист — это выпускник хорошей московской школы. А я — подмосковный тип, у которого на физиономии написано, что он мент или военный. Забавно, что вот это «на лице написано» действительно работало, причём в обе стороны. До того как я стал более или менее известен и меня стали узнавать в лицо, полицейские на митингах постоянно принимали меня за своего — оперативника. Я даже легко мог проходить через любые полицейские оцепления, главное — сделать непроницаемую физиономию и вести себя так, как будто ты тут самый главный.
Поступив, я с нетерпением ждал сентября, чтобы увидеть наконец-то своих однокурсников: вдруг они и правда окажутся какими-нибудь непонятными людьми, чья задача — следить за иностранцами. Иностранцев я тоже, понятное дело, ждал, хотя к 93-му году они уже не были такой экзотикой, как в СССР. Первого сентября стало ясно, что всё будет отлично: совершенно нормальные бывшие школьники, такие же, как я. И с первого разговора понятно, что все очень умные. Иностранцы тоже были — милейшие люди, правда, годами постарше и явно немного переживавшие из-за незнания языка и страдавшие от холода.