Вошли в село. Не сразу гости дошли до двора птичницы. Нужно было показать товарищам командирам и племенного быка швицкой породы, и овец рамбулье, и хряков в деревянных ошейниках, и стригунков армейского фонда. Хотели было осмотреть заодно знаменитое гусиное стадо Пилипенко, но при свечах видны были только сотни разинутых клювов да желтые злые глаза.
В этот вечер Пилипенко пришлось занимать стол у соседей. Кроме пограничников, в хату набилось много званого и незваного народа.
Пришел и сразу стал мешать стряпухам Баковецкий. Пришел старший конюх и главный говорун дедка Гарбуз, приехали на велосипедах почтарь Молодик с приятелями, примчался на собственном «газике», насажав полную машину дивчат, знаменитый чернореченский тракторист Максимюк, пришла новая учительница, веснушчатая семнадцатилетняя дивчина, робеющая в такой шумной компании. Заглянул на пельмени художник Чигирик, писавший в местных краях этюды к картине «Жнитва», и много других. Последним явился шестидесятилетний кузнец и охотник Чжан Шу с внучкой Лиу на плечах.
На лавке возле печи сидели дивчата.
— Ось дочка, — сказала Пилипенко начальнику. — Мабуть, визьмете в пидпаски? Та поздоровайся, Гапко.
Все с любопытством посмотрели на скамью, где Гапка делилась с подругами серною жвачкой. Девка была славная, коротенькая, крепкая, как грибок. Она сердито взглянула на Пилипенко и выбежала, стуча маленькими тугими пятками.
— У-у, дикая! — сказала мать с гордостью.
Зажгли лампы, и все сели за стол, не без спора поделив между собой командиров. Зашумели разговоры. Со всех углов посыпались тосты за боевых пограничников, за наркома, за хозяйку.
Коржу не сиделось на месте. Он был из той славной породы людей, без которых гармонь не играет, пиво не бродит и дивчата не смеются. Едва успев одолеть миску пельменей, он выскочил во двор помогать стряпухам. Вслед за ним отправились братья Айтаковы, пулеметчик Зимин и молодежь из кущевцев.
Не прошло и минуты, как оттуда донеслись хлопанье ладоней и дробный треск каблуков. А когда стали обносить гостей снова и Пилипенко вышла во двор собирать ушедших, к бойцам уже нельзя было подступиться.
Окруженные хохочущей толпой, на скамейке стояли пулеметчик Зимин и Корж.
Отрывисто покрикивала гармонь, и огромный Зимин, нагнувшись к Коржу, гудел:
Удивленно ахала гармонь, но Корж отвечал, не шевельнув даже бровью:
И вдруг Корж опустил руки. Гармонь вздохнула совсем по-человечески жалобно.
— Дальше, дальше! — кричали стоявшие во дворе и за плетнем.
— Рифма не позволяет.
— Ну, годи! — объявила Пилипенко и, бесцеремонно растолкав круг, увела певцов в хату.
Между тем ведра пустели. Разговор становился всеобщим. Со всех сторон полетели резкие замечания о японцах. Не было в хате кущевца, у которого интервенты не изрубили, не спустили бы под лед близкого человека.
Горячилась молодежь, но и старики подбрасывали в печку солому. Под сединой, точно под пеплом, жарко светилась ненависть к японскому войску.
Вспомнили николаевскую баню, и приказы Ой-оя[41], и любимую партизанскую тему — японских часовых, укутанных в десять одежек, — и перешли, наконец, к последним событиям.
Держался упорный слух, что в Монгольской Народной Республике нашел могилу целый японский полк, и, хотя точно еще ничего не было известно, каждый спешил высказать свое мнение о бое.
— Кажуть, пятьдесят самолетов було, — сказал дедка Гарбуз, — таке крошево зробыли. Де ахвицер, де кобылячья с…
— Яки кони? То ж була автоколонна.
— Нехай даже танки.
— Расчет у них был такой: перерезать путь на Кяхту, разрубить Чуйский тракт, а затем…
— А кажуть, их монгольские конники порубали.
— …затем, обеспечив левый фланг, идти к Забайкалью. Помните меморандум Танаки?
— Нехай идуть… Куропаткиных нету!
— Боже ж мий, — сказала птичница громко, — дали б мини якого-небудь манесенького ахвицера!..
И она посмотрела на свои жилистые, темные руки.
Кто-то заметил:
— Тогда уж лучше Быстрых…
Все оглянулись на однорукого молчаливого казака, стоявшего возле печи. Страшна была судьба этого человека. На его глазах сожгли брата, изнасиловали беременную жену. Лютые муки придумали японцы для пленника. На канате протаскивали из проруби в прорубь, лили в ноздри мочу, срезав кожу на пальцах, опускали руки в серную кислоту. Только выдубленный непогодой таежник мог сохранить силу и память после этих неслыханных мук.
Услышав свое имя, он улыбнулся, блеснув золотыми зубами, но ничего не сказал.
— Вин немый, — шепнула Гапка Коржу.
— Чудной японцы народ, — сказал подвыпивший дедка Гарбуз. — Детей любять, работники гарны, а характер самый насекомый, жестокий. Кажуть, харакери, харакери… А що воно таке? Чи демонстрация духа, чи що?
— Дикость!
— Ни, ни то.
— Дисциплина!
— Расстройство рассудка!
— Самурайская гордость!