Это были письма простые и искренние, письма людей, которые никогда не видели и не знали Андрея, но хотели быть похожими на него.
«Дорогие товарищи пограничники! — читал Никита Михайлович. — Мы не можем к вам приехать сегодня, потому что, во-первых, идут зачеты по географии и русскому языку. А во-вторых, Алексей Эдуардович сказал, что ехать сразу — это будут партизанские настроения. Просим вас записать нас заранее в пулеметчики. Мы будем призываться в 1943 году и сразу приедем на смену товарищу Коржу. Пока посылаем пионерский салют и четыре лучшие мишени».
— Эту штуку надо списать, — сказал Никита Михайлович.
Но писем было так много, что он вздохнул и стал читать дальше.
«…Цоколь памятника предлагаю высечь из лабрадора, а самую фигуру поручить каслинским мастерам. Пусть медный боец вечно стоит на той сопке, где он отдал Родине жизнь».
«…Верно ли, что он умер от потери крови? Да неужели же такому человеку нельзя было сделать переливание или вызвать из города самолет?»
«…Мы, шоферы 6-й автобазы, обещаем подготовить четырех снайперов».
Бережно разглаженные ладонями Белика, лежали телеграммы, слетевшиеся сюда со всех краев Родины:
«…Медосвидетельствование прошел. Имею рекомендацию ячейки и краснознаменца директора. Разрешите выехать на заставу».
«…Телеграфьте: Калуга, Почтовый ящик — 16. Принимаете ли добровольцами девушек. Имею значок ГТО. Образование среднее».
«…Выездная труппа будет в первых числах мая. Готовим „Платона Кречета“, „Славу“. Сообщите, можно ли доставить вьюками часть реквизита».
«…Молнируйте: Москва, Трехгорная мануфактура. Имеет ли товарищ Корж детей. Берем ребят свои семьи».
Давно вернулись с манежа бойцы. Ушел, извинившись, начальник, и Белик увел с собой Павла. В казарме уже собирались в дорогу ночные дозоры, а Никита Михайлович все еще сидел за столом и громко читал взволнованные письма незнакомых людей.
Никогда еще он не чувствовал, что мир так широк, что столько тысяч людей искренне опечалены смертью Андрея. Он вспомнил размытую дождями дорогу к Мукдену, штаб полка, письма с тонкой черной каймой, наваленные в патронный ящик, и кислую бабью физиономию писаря, проставлявшего на бланках фамилии мертвецов. Получила бы жена такой конверт, если бы его, Никиту Коржа, разорвала шимоза?
…Перед ним лежала груда писем. Горячих, отцовских. Не ему одному — всем был дорог озорной остроглазый Андрюшка… Он перевел взгляд на стену, где висел портрет Андрея Никитича Коржа. Художник нарисовал сына неверно: рот был слишком суров и брови черные, но глаза смотрели по-настоящему молодо, ясно, бесстрашно.
Никита Михайлович снял очки и облегченно вздохнул. В первый раз после памятной телеграммы он не чувствовал боли.
…Он вышел во двор. На площадке перед казармой бойцы играли в волейбол. Это был крепкий, дружный народ, возмещавший недостаток тренировки волей к победе. Черный мяч, звеня от ударов, метался над площадкой. Раскрасневшиеся лица и короткие возгласы показывали, что бой идет не на шутку. На ступеньках крыльца с судейским свистком в зубах сидел Дубах.
В одной из команд играл Павел. Маленький, большеротый, густо крапленный веснушками, он поразительно походил на Андрея. Только глаза у него казались светлее и строже.
Младший Корж играл цепко.
— Держи! — крикнул Нугис.
Это был трудный, «пушечный» мяч. Он шел низко, в мертвую точку площадки.
Павел рванулся к нему, ударил с разлету руками и растянулся на площадке. Мяч, гудя, пролетел над сеткой и упал возле Нугиса.
Дубах забыл даже свистнуть. Он посмотрел на отчаянного игрока и зашевелил усами:
— Ого! Узнаю Коржа по хватке!
Никита Михайлович приосанился, гмыкнул.
— Какова березка, таковы и листочки, — сказал он с достоинством.
— Каков лесок, такова и березка, — ответил начальник.
Рассказы
РЫБЬЯ КАРТА
Трое суток я ехал степью, среди неоттаявших пашен и мертвой, высокой травы.
Шел март. Лед еще резал у берега рыбацкие каюки [48], но голубые чистые тропки уже разбегались из лиманов к повеселевшему морю. Все чаще и чаще попадались мне старые байды, изнемогавшие под тяжестью ветра и рыбы, темные конусы соли и чаны, полные льда и тарани.
Я объезжал лиман, разыскивая Григория Гончаренко, неутомимого следопыта тарани и сельди. Старика знали всюду. Но легче было встретить осетра в грудах камсы или тюльки, чем седую голову Гончаренко среди тысяч ловцов, населяющих берега урожайного моря.
Судя по рассказам соседей, он был неистов в погоне за рыбой. Настоящий морской охотник — упрямый и крепкий, как мореный дубок. Трудно было сказать, когда Гончаренко обедал, где спал и сушил сапоги.
Он жил на краю Кущевки в щегольской хате, крашенной голубой крейдой. Я заезжал туда дважды, и каждый раз жена Гончаренко — рослая сутулая старуха в ватнике и железных очках — отвечала сурово:
— У мори…
А море дышало туманом, и тысячи байд, похожих друг на друга, как овцы в степи, паслись между Азовом и Керчью.
— Бабусю… бабусю, где же он ночует?
Глухая, а быть может, упрямая, она повторяла все тем же суровым баском:
— Кажу вам… у мори.